Елена Чудинова - Держатель знака
— Отчего же, Николай Владимирович? Смелость и здесь не лишняя…
— Не тот сорт смелости, Андрей, для здешних условий не годится… Борис на эшафот пойдет как на праздник, легче, чем мы с вами. Но ему нужна публика, нужно ощущение своей индивидуальной принадлежности истории. Его поведет экстаз, эйфория. А ВЧК напоминает не темницу с видом из окна на красиво драпированный черным сукном эшафот, а дурно пахнущую бойню, и — в полнейшей антисанитарии… Не знаю, что бы сталось, очутись он вместо одиночки или дружеского круга в камере с какими-нибудь грязными мешочниками…
Последние слова Даля оказались пророческими. Допросов, которых с таким бурлением душевных сил ждал Борис, не последовало. Был один допрос, в первую же ночь всего один, если это вообще можно было назвать допросом. Допрашивал какой-то странно безликий человек: у него как показалось Борису, все черты находились на месте, но при этом отчего-то не составляли лица, а так и оставались глазами, ртом, носом…
— Фамилия? Имя? Отчество?
— Ивлинский Борис Александрович.
— Так. — Взгляд в бумаги. — Год рождения… девятьсот пятый… Бывш. дворянин… Признаете себя участвующим в контрреволюционной деятельности?
— Безусловно!
— Так… Кем были вовлечены?
— Поэтом Леонидом Каннегисером.
Борису казалось, что вызывающие ответы повисают в воздухе, не достигая цели… Это вообще не походило на допрос, а напоминало скорее какую-нибудь скучную перерегистрацию продовольственных карточек. Он не знал, что первый этот допрос и будет последним, что ему предстоит прожить еще несколько недель в ужасающей мысли, что он навсегда забыт в тюремной грязи: в нескольких, но разделенных кирпичом, метрах от друзей по организации — в общих камерах слева, справа и напротив, но не в той, куда странный каприз судьбы забросил его самого…
— Товарищ Кузнецов! Привезли профессора Тихвинского…
— Давай сюда — этот будет поважнее… Увести!
40
«ЗАПИСКА УПРАВЛЯЮЩЕМУ ДЕЛАМИ СНК И СТО. ТОВ. ГОРБУНОВ! НАПРАВЬТЕ ЗАПРОС В ВЧК. ТИХВИНСКИЙ НЕ СЛУЧАЙНО АРЕСТОВАН: ХИМИЯ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ НЕ ИСКЛЮЧАЮТ ДРУГ ДРУГА.
3/IX ЛЕНИН» 82
41
— А говорите-ка вы потише, господа! — с улыбкой произнесла Мари, наклоняясь над последним ящиком еще зимой пошедшего на дрова комода. — Ее Высочество спит.
— Извини, Маша, — Женя, поморщившись неприятному привкусу подкрашенного травой кипятка, поставил стакан на стол.
— Ты как с куклой возишься.
— Надо сказать, Николаев, что ты весьма своеобразно выражаешь свои родительские чувства.
— Не могу сказать, чтобы я отчетливо представлял, каковы должны быть эти чувства. Ну скажи, Чернецкой, что можно чувствовать к существу, которое способно только спать или смотреть в потолок, притом — совершенно бессмысленно? Вдобавок другие куклы мяукают, только когда им нажимают на живот, а эта — в любое время дня и ночи… Мари, может быть, окно прикрыть?
— Нет, Митя, не надо. Пусть свежий воздух идет. — Поправив еще какую-то, неизвестно чем не угодившую ей, складку одеяльца. Мари вернулась к столу, за которым сидели Женя и Митя. — Никогда в Петербурге не было такого свежего воздуха — даже морем пахнет…
— Еще бы — не первый год стоит вся промышленность, и на один жилой дом приходится десяток необитаемых… А странно, я никогда не любил Питера, а сейчас…
— Неожиданно возлюбил?
— Не смейся… Ведь все-таки мы не даем ему умереть… Хотя бы эти розы, которые ты принес сегодня Мари… Ну не странно ли, что в городе, где каждый день умирают от голодного истощения, все-таки продают цветы?
— Мор и глад… А суета — сгорела. — Женя рассмеялся. — А ведь пословицу о пушках и музах придумали сытые… Нет более гадкой лжи, чем эта пословица… Ох ты… Маша, Бога ради, что это такое?! — немного изменившись в лице, Женя обернулся к отошедшей Мари, которая, переменяя что-то в «кроватке», едва слышно успокаивала ребенка какой-то колыбельной. — Что ты поешь?..
— Заплачку, — улыбнулась Мари. — Меня научила когда-то одна старуха в деревне.
— Ты не можешь сказать все слова?
— Если я ничего не перепутала:
Открывай глаза, мое солнышко,
Улыбнись скорей, моя зоринька,
Поднимайтесь, сын и доченька,
Просыпайтеся, брат с сестричкою!
Привела я к вам вороных коней.
Вороных коней с длинной гривою,
Заждалося вас поле чистое,
Заскучал без вас буйный ветер.
Не ответят мне мои детоньки,
Не откроют глаз мои любушки,
Под плитой лежат сын и доченька.
Во сырой земле брат с сестричкою…
Кажется, так… Только, конечно, сначала там «просыпайтесь», а «поднимайтесь» потом.
— Надо сказать, что-то в этом есть не то… Двусмысленная petite chanson83… Кстати, непонятно — почему под плитой? Ведь в деревнях не кладут каменных плит на могилу…
— Могу объяснить, — Женя засмеялся. — Откуда вообще взялся надгробный памятник? В обрядах бывает, когда утрачивается первоначальный смысл… А ведь он ведет свое происхождение от простого камня потяжелее, которым придавливали могилу, причем — далеко не всякую… — Как обычно, когда Женя говорил на такие темы, голос его звучал не по-хорошему вкрадчиво и дразняще… Эта интонация завораживала, увлекала…
— А какую, если не всякую?
— А такую, где надо, чтоб не вылазил… Так что милые детки из этой песенки — суть нечто вроде моих родственников… Ведь такого вы обо мне мнения, друзья мои любезные? В особенности ты, Николаев, Маша, как всякая женщина, смотрит несколько более трезво… — С Жениного лица неожиданно исчезло двусмысленно-дразнящее выражение, мгновенно уступившее место доброй насмешливости. — Может быть, довольно делать из меня Джона Мельмота?
— Женя, почему ты никогда не рассказываешь о себе? — смягчающим слишком прямой вопрос тоном спросила Мари.
— Да попросту потому, что рассказывать особенно нечего. Должен тебя разочаровать, Маша, у меня самая прозаическая биография. До девяти лет я жил больше в Стрешневе, нашем подмосковном имении, чем в Москве. Я рос банальным книжным ребенком. Потом, после смерти отца, жил до тринадцати с половиной лет за границей, в семье, тесно связанной с моей не кровными, но скорее деловыми узами, которой и была поручена опека, — я довольно богат, во всяком случае — был… В тринадцать лет я вернулся в Москву и поступил в пятый класс Поливановской гимназии… Ну а дальше и совсем просто — Добрармия и Дон… Вот и все — ничего романтического. А кстати, Николаев, сегодня ведь — среда?
— Среда, но я не был в Доме…
— И я пропустил, причем — как-то очень глупо. Меня занесло в некое место на Фонтанке, где я наслушался бреда на всю оставшуюся жизнь, причем бред был философический.
— В ВОЛЬФИЛЕ, что ли?
— Именно. Нет, на самом деле там иной раз бывает любопытно, хотя публика пестрая. Просто на сей раз пережевывали «Петербург», а у меня сие кушанье не вызывает аппетита. Кстати, опять сегодня слышал, что Блок очень плох.
— Меня поражает, Женя, я слышала, что родные хлопочут, чтобы увезти его куда-нибудь лечиться, но ничего пока не добились, хотя ясно, что зимы он в Петрограде не переживет… Неужели же…
— Что же тут странного, Маша… Он сыграл свою роль, и больше им не нужен. А пожалуй — и нежелателен.
— Ну вот, опять… Чувствую, что моя дщерь, прослышав, что мне вставать ни свет ни заря, твердо вознамерилась не дать нам сегодня сомкнуть глаз…
— В таком случае она отменно сообразительна для своих лет. А вставать ни свет ни заря тебе, кстати, не придется, Николаев, — невзначай уронил Женя, вытаскивая портсигар.
— То есть?
— Вместо тебя иду я. Эту ситуацию вчера переиграли. Ой, извини, Маша, опять чуть не забыл, что тут не стоит курить.
— Погоди, я тоже, — Митя вышел вслед за Женей во дворик, выходящий на Большую Морскую: с приездом Мари Николаевы заняли довольно пригодную для жилья комнату в полуразрушенном доме — недалеко от Дома Искусств, но и не рядом… Раньше там жил кто-то из переехавших в Москву завсегдатаев Дома литераторов, Женя не помнил кто…
Ночь действительно отчетливее обыкновенного доносила дыхание моря.
Женя, подтянувшись с мальчишеской резкостью движений, уселся на каменных перилах крыльца и, болтая в воздухе ногой, начал сворачивать самокрутку. Митя, вставший, облокотись, рядом, тоже закурил.
— У тебя хорошие вышли?
— Кончились, будь они неладны! — Женя сердито сплюнул попавшим в рот кусочком папиросной бумаги. — Сегодня вышли… Не курить не могу — я по натуре наркоман, хотя настоящих наркотиков никогда себе не позволял… А от запаха махорки меня рвет. Мерзостный запах.
— Зато сегодняшние розы весьма неплохо пахнут… Вот скажу Мари, откуда они взялись, — чтоб тебе впредь неповадно было.
— Да ладно тебе, подумаешь — жертва… Не могу же я, в самом деле, являться без цветов в дом такой очаровательной женщины, как твоя жена? Но с папиросами ты неплохо сшерлокхолмствовал.