Владилен Машковцев - Время красного дракона
Батюшка Никодим плеснул из кружки водой на кричащего во сне Порошина, осенил его крестным знамением. Аркадий Иванович, и проснувшись, долго еще не мог опомниться, стонал, ворочался с боку на бок; вспоминая подробности кошмарного сновидения. Отец Никодим спросил:
— Нечистая сила мучила, сын мой?
— Хуже, батюшка.
— Что же тебе привиделось?
— Приснилось мне, что Сталин, Ворошилов и Каганович расстреляли Веру.
— Пророчески сны в иносказании.
В камеру вошел надзиратель:
— Чего орете, скоты? Кто захотел в карцер?
Отец Никодим вылез из-под нар:
— Я блажил во сне. Нечистая сила привиделась, показалось.
— Крестись, ежли кажется, поп чертов, — вышел надзиратель, клацнув железным запором.
Наступивший день запомнился Порошину самым длинным отрезком времени в жизни. Он ждал встречи с Верой, боялся, что по причине побега Держиморды с братьями Придорогин будет занят, не приедет в тюрьму. Но начальник НКВД приехал. Порошина перевели в камеру-одиночку. Придорогин особо не разговаривал:
— Ты тут отличился, говорят. Задержал беглеца, значится. Молодцом! А как тебя отделали! Ну и порядочки в этой паршивой тюрьме. Ладно, я побежал. Верку к тебе в камеру доставят. Пробудешь с ней до утра, прощевай!
Вера вошла в камеру боязливо, огляделась. Дверь за ней захлопнулась.
— А где Порошин? — спросила она, оглядев Аркадия Ивановича. — Он на допросе? Он скоро придет?
— Вера, Веронька, ты меня не узнала?
— Мама, мамонька родная! — уронила Вера из рук сумку с едой и чакушкой водки. — Чо же они с тобой натворили? Да за что же они тебя так пытают? Вот зверье проклятое!
Вера прильнула к Порошину, затихла. Они сидели на тюремной койке в горьком молчании долго-долго. Надзиратель подкрадывался на цыпках, заглядывал в глазок, отходил, пожимая плечами.
— Что же это я не кормлю тебя ужином? — всплеснула руками Верочка. Она расставила на тюремном неподвижном столике кастрюльку с клецками на курином бульоне, жаркое из баранины в горшочке, миски, перечницу. Чакушка с водкой в сумке разбилась.
— Жалко, — сглотнул слюну Порошин.
— Не боись, у меня еще одна за пазухой, — извлекла Вера из-под вязаной кофты бутылочку.
Порошин плеснул в чашки по глотку. Вера заулыбалась и произнесла торжественно:
— Выпьем за встречу, за нашу дочку — Дуняшу. Днись я забрала ее из колонии. Белокурая, с кудряшками, вся в тебя.
О том, что Фроська умерла в лагере, Вера не сказала Порошину. Не хотелось ей омрачать встречу печальным известием. Да и кто знает: умерла Фроська или улетела куда-нибудь на корыте?
Цветь двадцать седьмая
Завенягин на подъезде к правительственным дачам тронул шофера за плечо:
— Останови, пожалуйста, я выйду, прогуляюсь пешком.
— Далеко ведь, Авраамий Палыч.
— Ничего, пройдусь.
После снежного и сурового Норильска матушка-Москва казалась, если не раем, то землей, где царствовала гармония природы. На Урале и в Сибири хвойные леса солнечнее и пахучее. Но там, в глухих районах — застойные буреломы и урманы, которые мрачнее лесов Подмосковья.
— Здесь больше дождей, чем в Сибири и на Урале, а леса беднее ягодой, грибами, орехами. Почему? Наверно, беднее почва: суглинок, пески, подзольник. И нет божьего древа — кедра. Москва богата дубами.
Авраамий Павлович свернул на тропинку, вернее — лесную дорожку, по которой они часто прохаживались с Молотовым. Справа на поляне одиночились рядком причудливые дубы. Молотов их именовал с юмором:
— Дуб имени Ворошилова. Дуб имени Калинина. Дуб имени Буденного. Дуб Кагановича.
В конце ряда возвышался еще один, самый крупный и уродливо-корявый дуб, но Молотов почему-то не называл его никак. Вообще Вячеслав Михайлович обладал дарованием хорошего сатирика. Однажды под дубами появилась здоровенная, оптимистично хрюкающая свинья. Очевидно, ее привлекли залежи желудей. Молотов услышал веселое хрюканье борова, остановился. А когда вновь пошли, заметил как бы мимоходом:
— Свинья имени Хрущева.
Завенягин не усматривал в наименовании дубов стремления Молотова как-то выделиться. Вячеслав Михайлович называл дуб возле своей дачи дубом имени Молотова. Тот самый дуб, с вершиной — расщепленной молнией. Но к своему дубу он обращался редко. А над другими во время прогулок посмеивался:
— Здравствуйте, товарищ Каганович! Слава коннику Буденному! Рад вас видеть, дорогой Михаил Иванович. Знайте, что народ любит дедушку Калинина.
Ворошилову Завенягин козырнул молча, но как бы с уважением по рангу. У самого крупного, уродливо-корявого дуба Авраамий Павлович остановился:
— Неужели это Он? Не может быть! Нет уж, не стоит совать нос в Политбюро, железное кольцо олигархической структуры. Второе кольцо пообширнее — члены ЦК. Я сам — крупное звено во втором кольце. Позначительнее многих и не болтовней выдвигаюсь — выдаю продукцию на сотни миллионов рублей.
Стать звеном в первом кольце власти Завенягин и не помышлял. Это было невозможно, он не подходил для такой исторической роли. Завенягин гордился тем, что сокрушил идею Френкеля об использовании заключенных, их труда, только в первые два-три месяца. Он спас этим от смерти миллионы людей. У Завенягина заключенный выдавал продукцию на десятки тысяч рублей, мог стать крупным ученым в шарашке, совершить открытие, сконструировать пушку или самолет, получить премию и даже свободу. Авраамия Павловича оценивали высоко за рациональность. И он выпячивал это, маскируя свою природную любовь к человеку. Завенягин и в котле зла тайно творил добро. Но понимал это только один человек, его друг — Вячеслав Михайлович Молотов. Остальные были дубами.
За оградой молотовской дачи звучала скрипка. Она то плакала надрывно и пронзительно, то смеялась с легкой грустинкой, то вдруг начинала гневаться, разговаривать богоборчески. Завенягин знал, что Молотов играет на скрипке с юных лет. Он и при царе в ссылках зарабатывал на хлеб игрой в трактирах перед богатыми купцами, обучал музыке детишек из дворянских семей и заводчиков. Авраамий Павлович сам не единожды слушал, как исполняет Молотов классику, народные мелодии. Но так импровизировать Вячеслав Михайлович вроде бы не умел. За оградой двигал смычком — гений.
— Вячеслав пригласил кого-то из больших мастеров. Возможно, берет уроки, продолжает учиться или просто наслаждается, — подумал Завенягин. — И в сущности его можно понять: он одинок.
По признанию самого Молотова, Вячеслав Михайлович сыграл на скрипке перед членами Политбюро всего два раза. Сталина раздражало, что Молотов владеет этим волшебным инструментом так хорошо. А тупица Ворошилов провоцировал Кобу при пьянках:
— Пущай Вяча «Барыню» нам сыграет, ублажит нас.
Климент Ефремович знал только два музыкальных произведения: «Интернационал» и «Барыню». Иосиф Виссарионович в музыке тоже не разбирался, не любил ее, но к просьбе присоединялся:
— Сыграй!
— Моя скрипка дома, на чужой я не могу, — отнекивался Молотов.
— Куражится, перед купцами и дворянами холуйствовал, играл за подачки, а перед нами — не могет!
— Честное слово, я играю только на своей скрипке, — продолжал отказываться Вячеслав Михайлович.
Дома у Молотова было две скрипки, одна из них бесценная — Гварнери. Сталин приказал начальнику своей личной охраны:
— Пошли человека, привези скрипку.
Через полчаса скрипка Гварнери была доставлена, а в застолии у Иосифа Виссарионовича все уже опьянели и охамели.
— Играй! — разгладил жирные усы Коба.
Молотов исполнял фрагменты из Глинки, Шопена, Бетховена... Сталин обгладывал курью ножку, чавкал. Ворошилов сморкался, гремел по тарелке ложкой, черпая паюсную икру. Калинин похрапывал, уронив голову на стол. Хрущев пытался сплясать. Жданов брезгливо морщился.
— Плохо! — заключил Коба. — Очень плохо!
— Исполнительский уровень не очень высок, — согласился Жданов.
Сталин заключил:
— Не зря тебе купцы морду горчицей мазали. Дай скрипку, я тебе покажу, как надо играть.
Купцы никогда не издевались над молодым скрипачом Молотовым. Вячеслав Михайлович сам выдумал про это, точнее — перенес эпизод из россказней на свою персону. Для чего? Для классовой ненависти к врагу, чтобы подчеркнуть, как унижали богатеи людей до советской власти.
Ворошилов шептал Кобе на ухо:
— Намажь ему морду горчицей.
Сталин принял скрипку плывучими руками, пристроил неумело к подбородку, задвигал смычком. Скрипка извергла такие кошачьи вопли, что даже Калинин проснулся испуганно, а в трапезную заглянули начальник охраны и повара-официанты.
— Гениально! — захохотал Климент Ефремович и подавился, закашлялся, обрызгав богатый стол, белоснежную скатерть — своей разжеванной икрой, слюной и крошками хлеба.
Обслуга подбежала к столу, ухватилась за углы скатерти и, свернув в кучу всю снедь, бутылки с вином и коньяком, с тарелками, ложками, фужерами и вилками, унесла за дверь.