Сергей Мстиславский - Грач - птица весенняя
— А как поедете? Дорога ведь стоит.
— Железнодорожники — наши иль нет? Паровоз дадут. Обернемся духом.
Глава ХХХIII
ДВЕ ФАБРИКИ
Медведь в сарафане под вычурной коронкой. И вывеска ажурная над широко распахнутыми воротами:
мануфактура
потомственного почетного гражданина
СЕРГЕЯ ПОРФИРЬЕВИЧА ПРОШИНА
Чернеет двор сплошной, тесной толпой. На крыльце фабричного здания президиум. От фабрики трое — старик и два молодых; от Московского комитета Козуба и Бауман.
Уже третий час идет митинг.
Рядом с президиумом на бочке-трибуне стоит во весь свой огромный рост парень-из здешних рабочих, безбородый еще, безбровый, русые волосы по ветру.
Парень рубанул рукой по воздуху:
— Кончаю, товарищи! Сегодня, стало быть, выступаем против самодержавия. До сего дня боролись мы за копейки да пятаки, за жалкое свое существование, за то, чтоб вонючую конуру в хозяйском хлеве хоть на какое человечье жилье сменить. Теперь, товарищи, бороться будем за власть, какая рабочим людям нужна. На царя идем, потому что поняли: покуда царская власть, нам фабриканта не сбить! Царь фабриканту опора, и одной они общей шайкой из народа кровь сосут. Царя собьем-управимся и с капиталистом. Конечно, даром такое дело не дается — может, нас какой разок и побьют. Но если б и так — этим отнюдь они дела не остановят: рабочий народ к своему придет. Обязательно, однако, и неотложно надо вооружаться. Голой рукой царя не возьмешь.
Голос из толпы, далекий и гулкий, прокричал:
— Не туда гнешь!
Парень остановился:
— А ну доказывай, как по-твоему?
Голос отозвался не столь уж уверенно и громко, словно оробел:
— Не к пользе народной.
Толпа колыхнулась.
— Из подворотни не лай! Доказывать хочешь- лезь на бочку!.. Поддай его, ребята, кто он там, к президиуму…
К бочке подтолкнули — далекой передачей, из глубоких рядов-седоватого человека; пальтишко, сапоги бутылкой, справные. Парень с бочки скосил подозрительно и насмешливо глаза на сапоги.
Человечек снял картуз:
— Зачем на бочку?.. Я и так…
— Ползи, не ерзай!
Бочек у крыльца груда. Влез на соседнюю с парнем. И сейчас же из толпы закричали:
— Не свой! У нас не работает!.. С макеевской мастерской. Какой еще ему разговор?
Но Козуба встал, поднял руку. И сейчас же стало тихо.
— Непорядок, товарищи! Ежели не с нашей фабрики, так уж и не свой, слова ему нет?.. Неправильно. Вот послушаем, что скажет, тогда и определим-свой, не свой.
Седоватый кашлянул в кулак. От председательской поддержки он как будто бы осмелел.
— Я к тому, собственно, в рассуждении общей пользы, чтобы в драку не ввязываться. Разве это рабочее дело-с ружья стрелять? Наше дело-станок… Окромя того, тут доклад был, все слышали, будто Расея вся поднялась, и дороги стоят и фабрики… Так нам-то чего, скажем, кулаками махать? И без нас управятся. Пойдем мы или нет — все один толк, а рабочему человеку от забастовки убыток…
Парень перебил, не выдержал:
— А я так говорю: уж если дошло, что рабочий народ за свою долю встал, каждому надо до последнего идти, — вот время какое! И кто против этого брешет, тот не пролетарий, а царский прихвостень и вообще, чтобы по всей вежливости сказать, сукин сын!
— Правильно-стоголосым гулом отозвалась толпа.
Седоватый махнул рукой отчаянно:
— Я ж не против чего… Я только по осторожности… Обождать, говорю…
Голос затерялся в гуле. Из рядов кричали злорадно и яро:
— Хватит! Сказал! В бочку!
Макеевский оглянулся на президиум испуганно. Но старик, с Козубою рядом, кивнул подтвердительно:
— Слышал? Лезь. Порядок у нас на митингах установлен такой: говорить-на бочку, а ежели проврался-в бочку. Вон стоит, — ухмыльнулся, — отверстая… — И, наклонившись к Козубе и Бауману, пояснил:-Это мы, извольте видеть, для того, чтобы человек с рассудком говорил. А то вначале было: выскочит который краснобай, чешет, чешет языком — не понять, что к чему… Ну, а как бочкой припугнешь, молоть опасается.
Еще не был окончен митинг, когда Бауман с Козубой вышли за ворота: к вечернему заседанию комитета обещали быть в Москве. Около иконы святителя Сергия несколько парней и седой ткач с красной кумачовой повязкой на рукаве выворачивали из оковок прикрученную к подножию иконы огромную кружку для пожертвований. Глухо бренчали тяжелым звоном, перекатываясь в жестяной утробе, медяки.
Бауман остановился:
— Это вы что?
Седой повел бровями успокоительно:
— Стачечный комитет постановил — отобрать на вооружение… Вы не беспокойтесь, товарищ, мы согласно закону: вскроем по акту и расписку составим, сколько именно взяли. После революции пусть поп из банка получает, ежели власть постановит, чтобы отдавать.
— Постановит, держи! — рассмеялся один из молодых, крепкозубый. — Не чьи-нибудь, наши деньги, рабочие: свои же дурни фабричные насыпали. Их за дурость, выходит, и штрафуем.
Козуба вопросительно посмотрел на Баумана:
— Уж не знаю, правильно ли?.. Казны тут — ерундовое дело, а крик подымут: рабочие, дескать, грабят…
— На всякое чиханье не наздравствуешься, — степенно возразил старый ткач. — Эдак и помещичий налог тоже на грабеж повернуть могут, тем более-там не на пятаки счет.
— Какой еще налог?
— На помещиков, я говорю. Тут, кругом фабрики, помещичьи земли. Комитет и послал в объезд-по усадьбам-денег собрать на стачку. Ну, стало быть, и на вооружение. Приехали мы первым делом к графу Соллогубу, — есть у нас тут старик такой, миллионщик. Расчет был на то, что он, как старик, особо хлипкий. И действительно, как увидал — рабочие, притом вроде вооруженные, — тысячу целковых отвалил. Ну а дальше уже легко пошло. Приезжаем сейчас же: так и так, Соллогуб тысячу дал. "Тысячу?" Ну каждый соответственно выдает… Апраксина, княгиня, так целые две тысячи дала… "Если, — говорит, — Соллогуб-одну, так я две…" Перешибить, стало быть, форснуть.
— Думают, откупились! — подмигнул крепкозубый. — Подожди, дай срок…
Старик докончил:
— Медяки эти не для корысти — для порядка отбираем. Денег у нас и так сейчас много. Месяц бастовать надо будет-месяц пробастуем, два-и два продержимся! И на оружие хватит, к вам в Москву дружину послать, если понадобится… В наших-то местах едва ль какое сражение будет, кому тут против нас воевать? Становой один был, да и тот давно удрал. А вам, на Москве, есть кого за горло брать.
Паровозные искры-в ночь. Бауман с Козубой- у решетки паровоза. Октябрьский ветер, холодный, бьет сквозь пальто в грудь. Из-под самых ног, в два снопа, сверлят мрак фары.
— Не простудишься, Грач?
Бауман ответил не сразу. От сегодняшнего дня — тесно мыслям. Поежился под ветром Козуба:
— Не узнать ребят, а? Помнишь, как ты в девятьсот втором стачку у нас в районе проводил? До чего был народ забитый!.. Прошину, старику, только пальцем погрозить… А сейчас, смотри, — держат линию… И главное дело, ты обрати внимание: ведь всё-собственным разумом. Заброшенная эта фабричка, прямо надо сказать. Опять же — текстили… отсталое производство… — Усмехнулся, вспомнил:-А бочку ладно придумали. Честное слово, хорошо бы в повсеместный обиход ввести. Словоблудов бы поубавилось. Вот тоже яд! На митингах нынче та-кая резня идет… Цапают меньшевики рабочих за полу, боятся, как бы далеко не зашли. О восстании ему скажи, меньшевику, — затрясется. Очень здорово, что ты вышел. Ты с малых лет, можно сказать, наловчился меньшевиков бить.
Бауман ответил очень серьезно:
— С меньшевиками я справлюсь. А вообще — странное у меня чувство, Козуба. В Петропавловской крепости я двадцать два месяца отсидел. Вышел, чувствую — от одиночки вырос. После ссылки — тоже. После Лукьяновской тюрьмы — тоже. Каждый раз, когда я из затвора выходил, сознание было, что вырос. А сейчас такое у меня чувство, что все вперед ушли, выросли все, а я будто — не больше, а меньше.
Серьезным стал и Козуба:
— Год пятый-действительно знаменитый. За год один не узнать стало людей. Главное дело, народ свою силу чуять стал… А насчет «больше-меньше» — это тебя еще с голодовки шатает. Десять лет ты на революцию работаешь, всем нам у тебя поучиться надо… Бурлит Россия!.. Еще день, неделя-и либо нас расстреливать начнут, либо фортель какой-нибудь придумают…
Глава XXXIV
УЛИЦА
— Ма-ни-фест!
— "Свобода собраний, союзов, личности…"
Бауман почти вырвал из рук мальчишки-газетчика сырой, типографской краской пахнущий листок. В самом деле:
"Мы, божьей… милостью, Николай Вторый, император и самодержец…"
"…признали за благо даровать нашим верноподданным…"
— "Даровать"! Ах, будь он трижды!..
Бауман невольно улыбнулся. Но улыбка сошла с губ мгновенно: до слуха дошло раскатистое, дружное "ура".