Валерий Елманов - Сокол против кречета
Меркитка ничем не выдала свой гнев, хотя далось ей это с огромным трудом, ибо все знали, в чью сторону направлена острая стрела повеления каана. Туракину-хатун, одетую в пышные китайские одеяния, хоть сейчас можно было сажать на неоседланную корову за ношение одежд, «не соответствующих законам», равно как и за зависть.
Это ведь она самовластно распоряжалась всем домашним хозяйством Угедея, а остальные пять жен и пикнуть не смели в ее присутствии. Да и между собой они тоже предпочитали не откровенничать, опасаясь вездесущих прислужниц, шпионивших за ними и тут же все доносивших Фатиме – бывшей рабыне-персиянке, а ныне верной и самой преданной наперснице Туракины-хатун.
Но Угедей был слаб и совершенно не разбирался в женщинах. Издав эти дополнения, ставшие дамокловым мечом, зависшим над Туракиной-хатун, он всерьез полагал, что вздорная баба теперь угомонится. Наивный…
Если бы Ширамун был сыном Гуюка, то есть ее родным внуком, то, скорее всего, Туракина-хатун не встала бы мужу поперек дороги. Пусть даже отцом Ширамуна был бы другой ее сын – Кадан. Она бы смирилась и с этим. Но семнадцатилетний юноша, который действительно производил на окружающих самое благоприятное впечатление внешностью, манерами и умом, был сыном Кучу, родившимся от принцессы-китаянки, и участь его была решена.
Когда Бату прибыл в Каракорум, Ширамуна уже оплакивали, похоронив со всеми положенными почестями рядом с его дедом Угедеем, о причинах внезапной смерти которого людям не особо толковым тоже оставалось лишь догадываться. Точнее не так – для умного человека картина происшедшего как раз была вполне отчетливой и ясно видимой.
Всего два года назад именно по настоянию Туракины-хатун Угедей впервые не послушался своего доброго гения Елюй-Чуцая, стоявшего во главе правительственной канцелярии – чжуншушэн, и передал на откуп ловкому Абд-ар-Рахману все налоги с Чжунъюань[145].
Дело в том, что из-за засухи и саранчи на полях Чжунъюаня в год у-сюй[146] Угедей, опять-таки по настоянию Елюй-Чуцая, освободил жителей не только от поземельного налога, но и от уплаты давних недоимок. Он перенес долги на урожайные годы. В связи с этим расходы на содержание дворца, слуг, новые наряды и прочую роскошь были урезаны, что больно ударило по интересам императрицы Лю.
Опасаясь, что и в следующем году ее добряк-муж учинит что-нибудь в этом же роде, тем более что урожай обещал быть так себе, Туракина и уговорила Угедея продать право сбора налогов Абд-ар-Рахману, который, не моргнув глазом, тут же уплатил за это звонким серебром. Еще бы! Выложить двадцать две тысячи серебряных слитков[147] за то, чтобы иметь возможность в течение нескольких месяцев удвоить эту сумму! Такое и вправду дорогого стоит.
Но всего за месяц до своей смерти Угедей сделал роковое распоряжение, указав ведать всеми делами ханьского народа столь же хитрому проныре Махмуду Ялавачу. То, что он такой же мусульманин, Абд-ар-Рахмана не вдохновило и не обнадежило. Он хорошо знал, что в торговых и финансовых делах единоверцев не бывает. Это вам не честный и бескорыстный Елюй-Чуцай. У него трюк с откупом не пройдет, а если налог не удастся собрать, то Яла-вач сам его откупит у Угедея.
И тогда произошло то, что и должно было произойти, – вполне здоровому каану, весело охотившемуся в горах, в день ген-инь[148] было поднесено вино, что зафиксировано в хрониках. Угодливые летописцы ссылаются на то, что вино так сильно ему понравилось, что он пил его всю ночь, намекая, что и смерть императора, наступившая в день синь-мао[149], произошла от чрезмерного возлияния. Но Бату знал, из чьих рук Угедей получил это вино. Его поднес ему Абд-ар-Рахман.
Оставалось только предполагать – то ли он подсыпал отраву в вино по прямому указанию императрицы Лю, то ли она просто намекнула на это, то ли он сам угадал ее тайное горячее желание свести счеты с мужем. А вот вариант, по которому она была бы совсем ни при чем, явно отпадает. Иначе Абд-ар-Рахман не получил бы от Туракины-хатун право заправлять финансами в правительственной канцелярии практически сразу после смерти великого каана.
Императрица Лю единовластно распоряжалась и всеми прочими делами. Вначале сама, а потом к ней подключился Гуюк, вернувшийся из урусского плена, да как вовремя вернувшийся. Можно подумать, что Константин действовал рука об руку с Тураки-ной-хатун. Кто знает, каких сладкоречивых слов наслушался первенец Угедея, пока пребывал у каана Руси, но то, что их было много и все они льстивые, – точно.
Казалось бы, какие могут быть заслуги у этого чванливого гордеца?! Он, Бату, потерпел случайное поражение, но оно не было разгромом. Да, он вынужден был отступить, но при этом сумел сохранить часть воинов, как своих собственных, так и родных братьев.
А чем в это время занимался сам Гуюк?! Слушал откровенную ложь о том, как его сознательно бросили на убой, подставив под железные стрелы лучшей части войска Константина?! Подставив, потому что джихангир оказался глуп, да вдобавок еще и завистлив к великому полководцу и будущему великому каану!
Так этих стрел в избытке отведали и воины, которые шли с Бату, причем ничуть не в меньшем, если не в большем количестве.
А теперь этот глупец с умным видом утверждает, что вся затея с великим походом на страны, лежащие на закате солнца, не имела смысла и была задумана лишь в угоду самому Бату. Дескать, его отец был мудр, но оказался слишком доверчивым, прислушавшись к словам сына Джучи. Имя отца Бату произносилось Гуюком с таким презрением, что под ним явственно читалось иное – «сына меркитского ублюдка».
На самом деле идти на западные страны нужно было южным путем, как и ходили в свое время непобедимые тумены его великого деда. Именно там лежат великие города, полные всяческих сокровищ. Именно там воинов ждет огромная казна багдадского халифа. К тому же он, Гуюк, христианин[150], поэтому должен оказать помощь своим единоверцам, угнетаемым в этих странах.
– Пора расширить пределы владений моего брата Менгу, который вместе со мной испытал томление и все тяготы плена у урусов, – вещал Гуюк.
«Сразу видно, что тяготы были немалые. Вон как рожа-то у тебя округлилась. Не иначе как с голоду опухла!» – очень хотелось выкрикнуть Бату, одиноко сидевшему с чашей кумыса в самом дальнем углу – спасибо братцу за такой великий почет! – но он сдержал себя.
Идти сегодня в открытую против Гуюка означало бы не просто неминуемое поражение – на сей раз окончательное. Скорее всего, Бату просто не дожил бы до завтрашнего утра. Достаточно посмотреть, какие взгляды Гуюк кидал в его сторону, чтобы понять – тот использует любой повод, чтобы вцепиться в загривок Бату. Намертво.
Тем более что на его стороне оказались не только все родные братья, но и большая часть двоюродных. Дети Чагатая за него, дети Тули – тоже, и даже Менгу, которого Бату считал своим другом, теперь смущенно отводит взгляд в сторону.
Конечно, как тут не отворачиваться, когда Гуюк играет на руку Менгу. Ведь большой поход на западные страны и впрямь раздвинет пределы его улуса, который пока что не столь велик, а если принять во внимание непомерное честолюбие двух его младших братьев – Хубилая и Хулагу – то и вовсе мал.
– Мы не выжили бы в этом плену, если бы христианский бог, которого у нас в степи некоторые по недомыслию иногда называют Тенгри, хотя на самом деле у него другое имя, не ниспослал нам неизбывную милость, вселив нужные мысли в мудрую голову каана урусов, – между тем продолжал разглагольствовать Гуюк. – Оказывается, нам нечего с ним делить.
«Как это нечего?! – очень хотелось завопить Вату. – А как же Кулькан, который якобы продолжает болеть и потому остался в плену до полного излечения, ибо долгая дорога в родные степи может его погубить? Если нам всем плевать на завещание каана Угедея, которое теперь и впрямь неосуществимо из-за смерти Ширамуна, то давайте изберем Кулькана, который сын – слышите! – сын нашего великого деда!»
Но хан знал, что это бесполезно.
«Как можно поднять на белой кошме человека, которого нет на великом курултае?» – с недоумением спросят его родичи и будут правы.
Потому-то Гуюк и нахваливает правителя урусов, что тот платит ему, удерживая у себя монгольского царевича. А если посоветовать отложить избрание до лучших времен и добиваться освобождения Кулькана, то чингизиды посмотрят на Бату уже не с недоумением, а с усмешкой, в которой он ясно прочтет: «Ты уже сходил в его земли, так что остуди свой пыл. У нас не так уж много туменов, чтобы кидаться ими».
Бату, правда, все равно попытался это сделать.
– Ты же сам сказал, что незажившие раны Кулькана – лишь повод, а на самом деле урус будет удерживать царевича как заложника. Разве это не унижение для всех нас, за которое надлежит немедленно отомстить? – спросил он.