Надежда Попова - Ловец человеков
'Как он?'; и тишина в ответ…
Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo[59]…
Огонь.
Боль.
'Боль? — хорошо, боль — значит, живешь'…
'Удивительно, до чего живуч человек'…
Встретить смерть с боем…
'Упрямый звереныш'…
Пес Господень…
'Как он?'; и в ответ молчание…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
'Пей'…
Не вода — горечь…
Transeat a me calix iste[60]…
'Пей, пей'…
Sunt molles in calamitate mortalium animi[61]…
Transeat a me…
Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.
Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo[62]…
Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus[63]…
'Пей'…
Последний глоток.
'Ну, вот. Теперь спи. Можно'.
Тьма.
Пустота.
Ничто.
* * *Тишина.
Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы…
А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…
Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.
Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком — но не на камень пола, а на что-то мягкое.
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.
Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть… или могло?
Стало быть, не померещилось все это — солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря — 'не спать'… Значит, привиделось, напротив, все остальное — пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…
Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого-то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше — та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке — в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта — нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности — иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…
— Как вы себя чувствуете?
В голосе курсанта был трепет, во взгляде — восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…
Через что прошел…
Через ад; по крайней мере — через чистилище…
— Дай воды.
Голос был хриплым, и в горле отдавался болью. Курсант метнулся к столу, вернулся с наполненным стаканом; опираясь спиной о его плечо, Курт выпил все до капли, едва не захлебываясь, думая о том, что ничего вкуснее никогда в жизни не пил — по сравнению с этой водой знаменитое пиво Каспара было болотной тиной…
При воспоминании о пивоваре и своем позоре стало дурно; откинувшись снова на подушку, он прикрыл глаза, переводя дыхание, чтобы успокоиться, и почувствовал, как ладонь курсанта снова коснулась плеча — осторожно, ненавязчиво.
— Вы в порядке? Я должен отойти, позвать лекаря, мне сказали, если очнетесь…
— Я знаю, — не открывая глаз, отозвался он. — Иди. Я в норме.
Поспешные шаги, стараясь слышаться негромко, прозвучали к двери, а уже по коридору курсант, судя по топоту, побежал. Курт улыбнулся, снова открыв глаза и глядя в стену напротив, где замер светлый косой прямоугольник солнца, втиснутого в раму распахнутого окна; улыбка, однако, тут же пропала. Недолго осталось, прежде чем этот мальчишка поймет, что такое работа следователя на самом деле. Хотя, может, и нет. Может, это будущий лекарь, потому и здесь. С другой стороны, именно в этом случае он и составит о работе инквизитора самое верное представление; когда он перевяжет с десяток таких Куртов, да потеряет столько же, а то и больше, вместо восхищения в его глазах поселится усталая жалость…
Уже неторопливо, осторожно Курт приподнял голову, осматривая себя. Руки были забинтованы от локтей до пальцев, ребра все еще перетянуты, однако повязку с головы уже сняли, и тошноты он больше не ощущал. Значит… сколько он был без сознания? Не меньше двух суток, раньше разбитая голова не заживет, уж это он знал по опыту. Простреленные бедро и ключица тоже были перевязаны, но уже не стягивающей повязкой, а в пару оборотов, чтобы просто прикрыть раны. Стало быть, в горячке он провалялся дня три, а то и четыре…
Шаги по коридору — гулкие, явственные — дали понять, что лекарь идет не один, и когда вместе с ним вошел седой священник, он приподнялся с усилием, улыбнувшись.
— Лежи, лежи! — строго прикрикнул тот, и Курт улегся, с готовностью откликнувшись:
— Слушаюсь, отец Бенедикт.
Курсант остался за порогом — Курт видел в закрывающуюся дверь его любопытствующую физиономию; ректор академии, он же духовник выпускника номер тысяча двадцать один, присел рядом с больным, лекарь деловито занялся осмотром. Эскулап был прежний, все тот же, что, бывало, врачевал спину курсанта Гессе после воспитательных бесед во дворе академии, вправлял вывихи и заживлял ссадины после дружеского общения с сокурсниками…
— Как будто ничего и не было, — невольно произнес он, и наставник тяжко вздохнул.
— Каким ты был, мальчик мой, таким и остался… Без неприятностей — никуда.
— Я ни в чем… — привычно начал Курт и осекся, помрачнев; духовник посмотрел на него пристально, помедлил, ожидая продолжения, не дождался и вздохнул.
— Жара нет, — сообщил лекарь и, заглянув Курту в лицо, поинтересовался: — Ну, Гессе, как себя чувствуешь?
— Мерзко, — ответил он почти шепотом; тот похлопал его по локтю:
— О твоем душевном благополучии будет заботиться отец Бенедикт. А я хочу знать, в каком ты состоянии телесно.
— Слабость, — нехотя отрапортовал он; былая радость от пребывания в родных стенах улетучилась, и взгляд духовника теперь казался изничтожающим. — Головокружения нет. Раны на голове не ощущаю. Бедро, ключица и руки болят… — Курт подумал и добавил: — Хочу есть.
— Это хорошо, — кивнул тот, но лицо было недовольным; встретившись с наставником глазами, лекарь вздохнул. — Тогда я пойду. Скажу, что очнулся и в себе.
Проводив эскулапа взглядом до двери, Курт настороженно посмотрел на невеселого духовника и опасливо спросил:
— В чем дело? Я что-то не то сказал?
— Нет, — улыбнулся тот и тут же посерьезнел. — Ты ведь понимаешь, что такие гости, как ты в своем состоянии — нетрадиционны, так скажем, для стен святого Макария?
— Почему я тут? Кто так решил?
— Братья из Штутгарта. Был бы у тебя иной дом, ты очнулся бы там, а так… Что — недоволен?
— Что вы, отец Бенедикт, — невольно он улыбнулся снова. — Это лучшее лекарство. Но что происходит, почему…
Он запнулся, закрыв глаза, и сжал зубы. Господи, ну конечно! После того, что он сотворил в Таннендорфе, около его одра должна увиваться стая голодных до информации светских и церковных служителей. Им-то и намеревался лекарь сообщить о состоянии больного. И вполне понятно, что служителям академии неприятен тот факт, что их курсанта, пусть и бывшего, собираются…
Ему стало холодно.
— Я… — Курт посмотрел на наставника, помедлил и договорил с усилием: — Я под следствием?
— Пока нет. — Духовник помолчал, давая ему переварить это 'пока', и продолжил: — Здесь постоянно дежурит солдат герцогского человека. Как только ты очнешься… а именно — сейчас… он поедет в…
— Таннендорф, — подсказал он обреченно, незряче глядя в стену.