Вадим Давыдов - Предначертание
— Книжек ты много слишком читаешь, вот что, — нахмурилась Пелагея.
— Не без этого, — Гурьев улыбнулся, рассматривая её, любуясь откровенно зрелищем её тела.
— И чего уставился? Бабу голую ни разу не видал, что ли?
— Иди сюда, Полюшка, — он потянул Пелагею за руку, прижал к себе, поцеловал в ключицу. — Полюшка моя.
— Полюшка… Мать меня так звала. Угадал-то. Это мне только, или ты всем такой пожар промеж ног зажигаешь, Яшенька? Ох, нехристь ты мой…
* * *Он ушёл под утро, почти на рассвете, когда Пелагея седьмой сон досматривала. Зашёл в кузню, переоделся, огонь в горне раздул, поковки вчерашние разложил. Вспоминал эту ночь, улыбался, — дурак дураком. Тешков появился, поглядел на него. Ничего не сказал, только головой покрутил.
К полудню шло дело, когда появилась Пелагея – с узелком и кувшином:
— Здравствуй, дядько Степан. Здравствуй, Яша, — Пелагея остановилась в проёме, словно не решаясь дальше идти. — Я вот, поснедать тебе собрала. Тут морс клюквенный, холодный. Ты поел бы, а то ускакал спозаранку-то.
Гурьев быстро ополоснул лицо, руки, взял у неё еду:
— Спасибо, Полюшка.
— Приходи, как завечереет, — тихо сказала Пелагея, украдкой поглядывая на Тешкова, что нарочито громко и с отсутствующе-озабоченным видом гремел каким-то инструментом. — Придёшь?
— Приду, Полюшка. Обязательно, — Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. — Не тревожься, голубка, приду я. Приду.
Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:
— Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, — это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!
— Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, — вздохнул Гурьев. — Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.
— Вот это самое великое колдовство и есть, — кивнул кузнец.
— Чего ж замуж не берёт её никто? — тоскливо спросил Гурьев. — Она же такая…
— Вот ты и возьми, — сердито сказал Тешков. — Ведьма да нехристь, два сапога – пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!
— А дети?
— Да каки там дети, — закряхтел кузнец. — Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!
— Идёмте, дядько Степан, — разом соскочил со скользкой темы Гурьев. — Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.
* * *Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался – или не умел – приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев – сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой – особенно по столичным меркам – женщине. Пелагея была старше его на восемь лет – это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали – отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили – едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»
Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве – первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, — даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, — всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений – не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, — вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:
— Да что не так-то?!
— А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.
— Что с того-то – в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, — Пелагея, кажется, смутилась.
— Что ты, голубка, — покаянно повесил голову Гурьев. — Я ведь просто понять хочу.
— И как у тебя голова не пухнет, — улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. — Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.
— А что, были и книжки? — удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.
— Были, а как же. Остались там, — Пелагея махнула рукой в сторону границы. — Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.
— А хочешь, я тебе привезу? — Гурьев наклонил голову к левому плечу.
— Скаженный, — улыбнулась Пелагея. — Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.
Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.
— Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.
Он протянул было руку, но получил шлепок:
— Нельзя.
— Отчего же?
— Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.
— Разве я чужой? — тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.
Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый – чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа – так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:
— А хочешь, я тебе новый сделаю?
— Что, мой не глянулся?
— Нет, — честно сознался Гурьев. — Ей-богу, у меня лучше выйдет.
— Ну, сделай, — кивнула, соглашаясь, Пелагея. — Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.
Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, — тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:
— С обновкой тебя, колдунья моя.
Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, — совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, — и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность – ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания – и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала – как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.
Тынша. Октябрь 1928
Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
— Поглядите, дядько Степан, — он развернул тряпицу. — Попадалось кому ещё тут такое дело?