Сергей Мстиславский - Грач - птица весенняя
Козуба сплюнул:
— Не наш срам.
— То есть, как это "не наш"? — нахмурился тверяк, и лицо его стало сразу сухим и строгим. — Ежели нам…
— Нам?.. Пойми, птичья голова: в этой войне царизм бьют!
Подошла запоздавшая Ирина, тоже «комитетская» теперь. Грач провел и споров даже особенных не было: у Густылева духу не хватило возражать против баумановских доводов, так как хотя она молода, очень молода, но испытанная, со стажем, профессиональная революционерка и знает технику.
Ирина прислушалась и попросила слова:
— Действия вы хотите? Вот, в воскресенье большевистская студенческая организация устраивает демонстрацию против войны. Если бы поддержать ее выступлением рабочих…
Козуба посмотрел на листовца, листовец-на Козубу.
— А что?.. Это дело!
— Поднять московских рабочих на демонстрацию против войны? — повторил Бауман, рассчитывая в уме. — Пожалуй, в самом деле толк получится. Кто хочет высказаться, товарищи?
— Воздерживаюсь, — быстро сказал Густылев и поджал губы.
Опять переглянулись листовец с Козубой — металлист с текстильщиком.
— Времени до воскресенья мало. Поспеем ли?
— Должны успеть, — строго сказал Бауман.
Без достаточной подготовки выступать, конечно, нельзя: лезть в драку без подготовки — последнее дело. Но волокиту заводить тоже не порядок. Надо учиться по-боевому работать. В первую очередь пустим листовку. Текст сегодня же будет, об этом позабочусь. И сейчас же — в работу. В пятницу, не позже, будет отпечатано, — правда, Ирина?.. В тот же день распространим. Собрания по цехам-кружковые, а в субботу-общие. В воскресенье — выйдем. Сейчас в точности распределим, кто, куда и как.
— Воздерживаюсь, — повторил Густылев и встал.
Глава VIII
РАСКОЛ
Наглухо, плотно завешены окна. На большом столе — не прибранные еще кассы, верстатки, в железную раму включенный набор, валики, краска. Ирина, стоя на коленях на полу, раскладывала пачками свежеотпечатанные прокламации, подсчитывая:
— На Прохоровку… Железнодорожникам…
Прозвонил звонок. Ирина подняла голову, выждала. Тихо. Ирина сдвинула брови, поперек лба легли жесткие, упрямые складки. Она потянулась к столу, поднимаясь с колен, выдвинула ящик, вытянула из него большой, тяжелый, не по руке, револьвер.
Но звонок прозвонил вторично и, с короткой паузой (как ключ стучит на телеграфе по азбуке Морзе), в третий и четвертый раз: динь-динь, динь. Ирина бросила оружие в ящик:
— Путаники! Позвонить — и то не умеют… Поручиться могу — Густылев.
Она вышла в прихожую, отперла дверь. Густылев, действительно. Не один, впрочем: с ним были Григорий Васильевич и еще третий, незнакомый Ирине, чернобородый.
— Грача нет, — неприветливо сказала Ирина. — Зачем вы неверно звоните? Ведь уловлено — два длинных, два коротких. Другой раз я не отопру. И еще: сюда вообще ходить нужно только в самых крайних случаях. Вы же знаете, что приходится и так работать с нарушением всякой конспирации. А вы еще-целым табуном!
Она говорила на ходу. Трое, войдя, сейчас же пошли через первую, жилую комнату в типографию. Густылев знал квартиру: он уже бывал здесь.
В типографии пришедшие остановились перед разложенными по полу пачками прокламаций.
— Сколько? — спросил Григорий Васильевич и тронул тростью ближайшую кипу.
Ирина ответила с невольной гордостью:
— Две тысячи. И техника какая, полюбуйтесь!.. Я как свою былую кустарщину вспомню, мимеограф свой…
Меньшевики переглянулись неодобрительно, и Григорий Васильевич наклонился, поднял с полу отпечатанный листок:
"РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
ТОВАРИЩИ!
Еще до начала войны мы, социал-демократы, говорили: война не нужна ни рабочим, ни крестьянам. Война нужна правительственной шайке, которая мечтала о захвате новых земель и хотела народной кровью затушить разгорающееся пламя народного гнева. Наш народ стонет от политического рабства, а его втянули в войну за порабощение новых народов. Наш народ требует перестройки внутренних политических порядков, а его внимание хотят отвлечь громом пушек на другом конце света.
Протестовать против этой преступной и разорительной войны должны все сознательные пролетарии России. Они должны показать, что пролетариат не признает национальной вражды…"
Григорий Васильевич читал, поджимая губы:
"Долой позорную бойню! Пусть этот возглас раздастся из всех грудей. Пусть он пронесется по фабрикам, заводам, как клич революционного гнева!
Долой виновника позорной бойни — царское правительство!
Долой кровавых палачей!
Мы требуем мира и свободы!
Все на демонстрацию 25 мая!
Московский комитет РСДРП".
Пока он читал, Густылев и чернобородый отошли к печке. Густылев открыл дверцу, присел на корточки. Чернобородый сгреб ближайшую пачку с пола и сунул в печку.
Ирина бросилась к нему. Григорий Васильевич ухватил ее крепкой рукой за кисть:
— Не волнуйтесь. Они делают, что должно. Мы отменили демонстрацию.
Густылев торопливо чиркал спички. Они ломались. Ирина пыталась высвободиться, но Григорий Васильевич держал крепко.
— Пу-сти-те! Не смеете!..
Спичка загорелась наконец. Густылев приложил ее к пачке-и тотчас из открытой дверцы широким огненным языком взметнулось пламя. Пальцы Григория Васильевича сжались еще крепче, тисками, — не двинуться. Чернобородый и Густылев охапками подбрасывали в огонь листки.
— Негодяи! Жандармы, и те так не насильничают!
Еще пачка, последняя… Густылев шарил глазами по комнате.
— Чем бы помешать?.. Давид Петрович, будьте добры, передайте вот прутик железный.
Он поворошил пухлою грудой слежавшийся пепел. Опять вспыхнул огонь. Бумага догорала.
Всё.
Григорий Васильевич выпустил Ирину. Она потрясла онемевшей рукой и вдруг, неожиданно, ударила его по лицу:
— Вот!..
Она хотела что-то сказать, но села на табурет и расплакалась.
Григорий Васильевич не сразу пришел в себя. Щека горела. Густылев и чернобородый смотрели на Григория Васильевича с ужасом. Он проговорил наконец, с трудом выдавливая из себя слова:
— Вы… за это… ответите… Я так не оставлю…
Послышались шаги. Густылев поспешно прикрыл печку и встал. Дверь открылась, вошел Бауман. Он взглянул на плачущую Ирину, сбившихся кучкой меньшевиков, и зрачки вспыхнули сразу темным огнем.
— Что здесь такое?
— Они… сожгли… — Ирина говорила с трудом, всхлипывая.-…сожгли все прокламации…
— Сожгли?!
Бауман шагнул вперед. Григорий Васильевич поторопился ответить. Щека у него все еще горела.
— Комитет на вчерашнем заседании отменил выступление.
— На заседании? — Глаза Грача вспыхнули еще ярче. — Каком заседании?
— Комитетском, экстренном. — Чернобородый продвинулся вперед и стал рядом с Григорием Васильевичем, распрямляя плечи, точно готовясь к драке. — На заседании было шесть членов из десяти.
Ирина чуть не вскрикнула от негодования и посмотрела на Грача.
Шесть из десяти! Большинство. Меньшевиков, чистых, в комитете считалось только четыре, остальные были грачевцы. Значит, вчера к Григорию Васильевичу перешли двое из большинства. Не может быть! Какое-то мошенничество, наверно.
Бауман молчал. Григорий Васильевич подтвердил слова чернобородого:
— Да, шестеро. Вас и… — он указал на Ирину (имя, очевидно, не повернулся назвать язык), — мы не смогли разыскать.
— Ложь! — крикнула Ирина. — Мы целые сутки печатали, не отлучаясь из дому. Никто не приходил.
Григорий Васильевич продолжал, не обратив внимания на окрик:
— Товарищ Семен болеет. Козуба, как известно, в отъезде, в текстильном районе…
Ирина перебила опять:
— Он вернулся вчера. Он работал с нами.
— Я об этом не был оповещен, — холодно ответил Григорий Васильевич. — Я имел все основания считать его отсутствующим. Впрочем, даже если бы мы предупредили всех, это не изменило бы результатов голосования. Кворум был. И, как я докладывал, за отмену голосовало абсолютное большинство: это легко проверить.
Бауман все еще молчал. В такие минуты никогда не надо торопиться сказать, потому что в такие минуты слово должно быть острым, как нож.
— Это воровство, — медленно сказал он наконец. — Я хочу сказать: комитетское постановление ваше уворовано у настоящего большинства.
— Формально… — начал Григорий Васильевич.
— В революции этого слова нет! — оборвал Бауман. — Но дискутировать с вами на эту тему я не собираюсь. Потрудитесь… вытряхнуть себя вон.
Григорий Васильевич раскрыл рот, широко, как карась в корзине, он задохся.
— Ка-ак?
— Та-ак! — отозвался Бауман жестко. — Баста! Мы еще терпели вашу канитель, пока вы только путались под ногами. Но раз вы докатились до срыва революционного выступления, то есть прямого предательства, — это уже не "шаг вперед, два шага назад", как пишет о вас Ильич, это уже бегом, опрометью, во весь дух- в чужой, вражий лагерь. По прямому вашему назначению!.. Ну и скатертью дорога!