Алекс Гарридо - Любимая игрушка судьбы
Схватив его одной рукой за волосы, а другой зажав ему рот, царь сильно встряхнул его и бросил на пол, прямо под ноги вошедшему.
— В Башню! — сипло, с трудом выдохнул царь.
Акамие снизу глянул на палача — и закрыл глаза.
Но еще не время было ему вспомнить пророчество.
В свои покои вернулся царь. Темными, злобными словами ожесточал сердце, чтобы не смогли разжалобить его крики, которые ожидал услышать.
Сын любимый, Эртхиа, осмелился перейти дорогу отцу — не Акамие ли в том виновен?
Эртхиа — прямой и чистый, как клинок, и только низкий, лукавый раб, не знающий чести, чья красота неотразима, а душа черна, мог соблазнить его на такое. Если самого царя, своего отца, к вещам, противным природе, склонил небвалой своей красотой сын змеи…
В прежние времена, такие давние, что никто и не помнит, только записи остались в Книгах Царствований, бывало, брали цари на ложе дочерей своих… Но давно уже не случалось такого в Хайре. И только из-за того, что рожденный рабыней повторил — и превзошел — красоту своей матери, повелитель Хайра сам стал рабом неутолимого желания.
Хватит же.
Тот, кто вызывает нечистые чувства, сам нечист.
Пусть умрет Акамие — пусть освободится душа царя, а от смертной тоски найдется кому исцелить всесильного повелителя Хайра. Не пуста ночная половина дворца его, и не иссякнет поток…
Но кружа по залу, но бормоча, но выкрикивая проклятия, царь мучительно прислушивался. С мстительной радостью ожидал он услышать, как зайдется в вопле истерзавший его сердце. Как не ждал ночи, ждал он криков из Башни Заточения — и страшился их.
А тишина застыла, словно весь дворец замер и притих.
И, побежденный страхом, сам кинулся царь к Башне, поторопить палачей.
Самый короткий путь вел через дверцу за покоями Акамие, и там увидел царь раскатившийся по полу жемчуг. Оборванная нить повисла, зацепившись за узорную решетку, у самого пола.
Схватившись руками за прутья решетки, царь прижался лбом к холдному железу.
Этой, этой ночью надел ему на шею своими руками… Здесь, прежде чем оборваться, жемчужная петля впилась в нежную его шею. Чтобы не видеть того, что жгло глаза и сердце, царь спросил у решетки: может быть, любуясь его красотой, уже перебирал эти жемчужины сын мой Эртхиа?
И в ярости топтал ногами сияющие горошины.
Крика, страшного крика из Башни ждало и страшилось его сердце.
И он оттолкнул калитку и бросился по дорожке между густых розовых кустов, известных своими острыми шипами, стражей заветных уголков дворцового сада.
Царь бежал, не замечая, что его широкое одеяние цепляется за ветки, а когда острый шип, засев в плотной ткани, не пускал его дальше, царь сильной рукой рванул подол — и сами собой разжались пальцы царя и выпустили ткань, и потянулись к длинной пряди бело-золотых волос, запутавшихся вокруг той же ветки.
Но царь отдернул руку, отпрянул от куста. С бешеной силой он рванул край одежды — ткань затрещала и разошлась до каймы, украшавшей подол. Золотое шитье, усеянное камнями, держалось крепко.
Чтобы освободиться, царю пришлось наклониться к кусту, и тут же новые шипы впились в рукава, и царь в злобе схватился руками за страшные ветки и ломал их, в кровь раздирая ладони. И радовался боли, потому что ею платил за боль, причиненную Акамие.
Не могли палачи так долго откладывать казнь.
Почему же он не кричит?
И одна мысль о том, что нежный мальчик мог умереть от страха еще до начала пытки, вдруг лишила царя сил. Он почувствовал, как земля провалилась под ногами, и, чтобы не упасть, рванулся вперед, оставляя за собой изломанный куст и клочья ярко-багровой ткани на нем. И не замечая, из последних сил не замечая тут и там белевших среди листвы шелково-блестящих прядей.
Из калитки, ведущей к Башне заточения, навстречу царю выбежали тюремные стражи — и вид у них был, как у тех, кто оказался между смертью и гибелью. Они повалились на землю перед царем, едва не сбив его с ног, и, перемежая слова жалобными воплями, сообщили царю, что узник из верхней темницы, пленик из Аттана — бежал.
— Что палачи? — совсем непонятно спросил царь.
— Они оставили наложника в пыточной и уже взяли того, кто сторожил Башню этой ночью.
— Что же он не кричит?
— Он сам признался во всем: царевич Эртхиа платил ему и часто навещал узника, еще кто-то, кто под покрывалом, приходил с царевичем днем и один — ночью.
Царь схватился руками за горло. К Аттанцу бегал по ночам!
И нахмурился, опуская руки: когда бы ему?
Стражник продолжал:
— … а нынче ночью они пришли оба, а перед утром царевич, притворившись, что собирается уходить, заманил стражника в темницу, и там вдвоем с пленником напал на него, раздел и отдал одежду аттанцу, а стражника они связали и так оставили, с обрывком его собственного пояса в зубах.
— Этой, этой ночью? — жадно уточнял царь, словно не понимал, что, случись такое раньше — давно бы знал об этом.
Этой ночью…
Значит, не с Акамие ходил Эртхиа к пленному Аттанцу. И если перед утром он был занят побегом, значит, не ради прелестей отцовского наложника посетил его покои…
Зачем же?
Царь зарычал, изо всех сил ударив себя кулаком по голове. Ведь беглецу нужна одежда… да и самому Эртхиа тоже — все, что он снял с себя было пыльным и пропотевшим. А за домом младшего царевича следят, а царевич не так глуп, чтобы не подумать об этом…
И вот когда царь испугался.
В каждый миг ожидая, что теперь и раздастся тот крик, он ногами отшвырнул стражников с дороги и бегом помчался к Башне Заточения.
Акамие лежал, прижавшись к стене и зажмурив глаза. Он запретил себе разглядывать то страшное, что было расставлено по углам и развешано на стенах. Он просто лежал, зажмурившись, и уже не плакал, хотя теперь было очень больно голове, исцарапанным рукам, которыми он старался закрывать лицо, и всему телу, покрытому синяками и длинными ссадинами.
Но он знал, что ему лишь предстояло познакомиться с болью. И не плакал, потому что его обида была больше любых слез, и даже он страха не чувствовал за обидой. Но глаз не поднимал на то, чем скоро станут терзать его тело. Но не плакал.
Когда за ноги втащили его в пыточную и бросили у стены, занявшись жаровней, когда тошнота подступила от запаха раскалившегося железа, не желудочная тошнота, а сердечная, похожая на тоску, только страшнее, — так велико было его страдание, что он увидел того, кого не должен был увидеть в этот раз.
Старик сидел, привалившись к стене напротив, и когда приоткрыл терпеливые глаза, стена упала между Акамие и возившимися у жаровни палачами, звоном и лязганьем их приготовлений. В коконе тишины и сосредоточенного ожидания память на миг развернула перед Акамие свой затененный уголок, и Акамие спросил:
— Уже?
И старик покачал недовольно хмурым лицом и растаял в помутившихся глазах. Он ожидал другого.
Снова открыв глаза — а он не знал, сколько времени прошло, — Акамие смотрел, не понимая, на оставленные в углях, подтаивающие красным светом железные штыри с обугленными с краю деревянными рукоятями, на разложенные поверх расстеленной прямо на полу ткани ножи и ножички разной формы и размера.
Акамие узнал их. Однажды евнух-воспитатель показывал ему такие, объясняя, для какой цели и в какой последовательности используют каждый из них. Одно за другим хищно вспыхивающие лезвия скользили вдоль тела мальчика, не касаясь его кожи. Тогда еще не переступавший порога царской опочивальни наложник поклялся себе, что будет покорнейшим из рабов своего господина.
Он таким и был.
Но не сегодня.
И только вздрогнул, когда распахнулась дверь и стремительные шаги замерли у самого его виска. Но он не повернул головы.
Пришедший опустился на пол рядом — одежда из плотной дорогой ткани шелестела и шуршала — это не мог был палач. Акамие вдохнул запах благовоний — запах царя, знакомый ему, как свой собственный, еще этой ночью — запах любимого.
Вот когда слезы подступили к глазам, но Акамие не повернул головы, только ноздри задрожали над стиснутыми губами.
— Мальчик… — почти неслышно позвал царь.
Акамие судорожно вздохнул, но глаз не открыл.
— Серебряный, маленький… — странно звучали ночные имена в настороженной тишине пыточной. Царь не мог произнести слов, которыми признал бы свою вину. Он не умел просить, и менее всего — просить прощения. Только голос его, совсем человеческий голос, дрожал.
Он не прикасался к Акамие, а только водил пальцами над израненой кожей, а пальцы дрожали, и царь не удивлялся, хотя мог бы удивиться. Он ценил в наложниках только красоту, но Акамие не был сейчас красив. Сквозь спутанные волосы на голове проступала кровь.
— Ты слышишь меня. Ты слышишь. Скажи хоть слово.
Акамие еще сильнее сжал зубы.