Роман Буревой - Боги слепнут
А тут она будто увидела себя со стороны – она тоже когда-то носила траур. Правда, она носила траур по человеку, которого никогда не любила. Как хорошо носить траур и при этом не страдать. Тот траур дарил ей незабываемое чувство превосходства. Все почитали её несчастной, не подозревая, как она счастлива. Правда, покойный успел сделать на прощание последнюю гадость: оставил почти все своё состояние Летиции. Но этот факт давал Сервилии возможность проклинать его ещё изощрённее.
Летиция же была несчастна безмерно. Аура горя окружала её, как Криспину – запах духов.
Сервилия подошла и обняла дочь. Летиция с изумлением посмотрела на мать. Молодая женщина уже привыкла к непримиримости и равнодушию Сервилии – и вдруг такой сильный прилюдный порыв! Почти актёрский. Юлия Кумекая стояла рядом и одобрительно кивала. Как будто хотела сказать: хорошо сыграли, боголюбимые матроны.
– Все пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, – кашлянув, сказала Норма Галликан. – Обязательно закрыть волосы и надеть маски. Не хочу, чтобы радиоактивная грязь разносилась по Риму.
Галдящая толпа актёров, режиссёров и поэтов ринулась переодеваться. Пизон вернулся и почти бегом припустил за остальными – не мог пропустить столь важный момент. Норма Галликан была уверена, что Пизона не приглашали, он пришёл сам. Но она не стала выпроваживать банкира.
В криптопортике остались только мать и дочь.
– Ты навестишь меня? – спросила Сервилия.
Летиция отрицательно качнула головой.
– Нет. У тебя слишком часто бывает Бенит.
– Сенатор Бенит, – поправила Сервилия.
– Все равно подонок.
– А я могу прийти взглянуть на Постума?
– Приходи. Но сообщи заранее. Ведь я теперь Августа.
Примирение как будто состоялось. Но только как будто. Обе женщины чувствовали неискренность сказанных слов. Сервилию по-прежнему не интересовал Постум. Летиция по-прежнему ненавидела Бенита.
Палата Руфина была велика, но все же не настолько, чтобы вместить всех приглашённых. Наплыв посетителей нарушал стерильность, так необходимую больному, но Руфин доживал последние дни, а может, и часы, и уже не имело значения, чуть больше этих часов останется или чуть меньше. Император не мог умереть как простой смертный. Каждый римлянин мечтает о красивой смерти. Но это так трудно. Это почти невозможно. Смерть по своей физиологии не может быть красива. Но вопреки всякой логике, вопреки очевидности Рим пытается в смерти соединить несоединимое. Марк Аврелий, поняв, что болезнь его смертельна, перестал принимать пищу, дабы не длить бессмысленную агонию. Веспасиан, умирая от поноса, велел поднять себя с ложа и произнёс историческую фразу: «Цезарь умирает стоя». И добавил: «Кажется, я становлюсь богом». Веспасиан был большой шутник. Анекдот о плате за латрины знает каждый школьник. Даже Элагабал хотел умереть красиво. Предвидя, что его попытаются убить, он выстроил высокую башню и поместил внизу золотые, украшенные драгоценными камнями плиты, чтобы броситься вниз, когда за ним придут убийцы. Роскошная обстановка, блеск золота и драгоценных камней. Пусть потомки говорят, что Элагабал умер так, как не умирал ни один император. А преторианцы убили его в отхожем месте.
Но уж точно никто не умирал так, как Руфин – так долго и так мучительно, находясь в полном сознании и понимая, что оставляет после себя Империю на грани краха. Новорождённый ребёнок – и вокруг него клубком змей кучка разъярённых женщин, жаждущих власти. Женщины дерутся за власть яростнее мужчин. Пурпур их сводит с ума. Пока гладиаторы на арене Колизея исполняли желания, капризы красоток заставляли вздрагивать Империю, но не могли поколебать устоев. Теперь все исчезло – армия, власть и дар богов. Империя так же беспомощна, как новорождённый император. Теперь ничего не стоит опрокинуть старинное здание, лишь бы утолить единственную неутолимую жажду – жажду власти. Летиция ещё девочка, но убеждена, что её сын-император уже правит. Сервилия намерена дойти до высшей точки власти, но извращённым путём, как будто вместо естественной любви она выбирает лесбийское непотребство. Криспина, вообразившая, что может опрокинуть тысячелетние законы и впихнуть на Палатин свою крошечную дочурку, глупее и Летиции, и её матери, но зато нахальнее и наглее обеих.
И остановить это безумие могут лишь отцы-сенаторы, которых Руфин всю жизнь недолюбливал. Это походило на насмешку. Но весь вопрос в том, кто же захотел посмеяться так изощрённо?
Певцы, сочинители, актёры вошли в палату и встали полукругом возле кровати императора. Он смотрел на их лица, наполовину прикрытые масками, на хлопковые шапочки, и не узнавал никого. В своих белых балахонах они напоминали души на берегах Стикса. Души его легионеров, сгоревших в ядерном пламени, теперь сотню лет не могущие найти успокоения.
Они смотрели на него молча. Ждали. Он что-то должен им сказать. Найти важное слово, чтобы историкам было что вписать в свои книги, а потомкам выбить на бронзовых досках.
И Руфин заготовил предсмертную речь. Все эти дни, лёжа в палате в одиночестве, мучаясь от боли и забываясь кратким, не приносящим облегчения сном, он старательно обвинял в происшедшем Элия, его милосердие по отношению к Триону и его неспособность отыскать сбежавшего учёного. И вот теперь, уже перешагнув свой Рубикон, умерев, но продолжая жить, Руфин осознал, что зря винил Элия. Тот был виноват лишь в одном: не сумел исправить ошибки Руфина. Элий, сгинув в Нисибисе, искупил вовсе не свою вину, а вину Августа. На берегу Стикса императора ждут его гвардейцы, которых он с такою лёгкостью послал на смерть, сам точно не зная, зачем.
Время обнажает истину. Так что глупо её скрывать, когда твоё время кончилось. Руфину во всем придётся признаться.
– Квириты, – сказал неожиданно Руфин, как будто не в палате лежал, а стоял на рострах и обращался к толпе, затопившей форум, и божественный Марк Аврелий Антонин на мирно шагающем коне запоздало указывал ему путь. – Катастрофа в Нисибисе случилась по моей вине. Все помнят старую римскую поговорку о том, что о мёртвых надо говорить лишь хорошо, либо не говорить ничего. Так вот, я хочу говорить об Элии Цезаре…
Слушатели переглянулись. Они ожидали чего угодно, но только не этого. Упрёки в адрес Руфина звучали уже почти в открытую. Аналитики всех мастей искали и не находили иного виновника, кроме императора. Мнения людей совершенно различных взглядов были схожи разительно.
Руфин облизнул мгновенно пересохшие губы. Норма Галликан, стоящая рядом, провела по губам умирающего кусочком льда. И Руфин вновь заговорил.
– Я был заодно с Трионом. Я знал, что в Вероне создают урановую бомбу. Я позволил Триону бросить вызов богам, надеясь, что люди сами станут как боги. Ошибся… Когда понял, что тайну дольше не скрыть, я приказал верным мне людям уничтожить приборы, создающие защитный экран от богов и гениев. Опасался, что моё участие станет известным. Я уничтожил следы… Трион оказался вроде как не виновен – ведь боги не наказали его сами… – Руфин вновь сделал паузу. Слушатели ждали, – Я знал, что Трион изворотлив и хитёр. Я недооценил его, я виноват. Растерялся. Не осмелился сказать правду… потом стал надеяться, что все обошлось. Если бы сенат узнал об этих приборах, Триона отдали бы под суд и приговорили к смерти. А я… Я вынужден был бы уйти…
Руфину казалось, что кто-то другой его голосом (да и его ли это голос – сдавленный, сиплый, неживой) делает ошеломляющие признания. Он говорил, прикрыв глаза, ни на кого не глядя, он говорил это своим легионерам, ожидавшим его на берегах Стикса, он обращался к матерям и жёнам, что сидели сейчас в клетушках одиночных палат возле обожжённых живых трупов своих сыновей и мужей, он сделал это признание солдатам, засыпанным в глубоких гробницах возле Нисибиса. И важнее всего эти слова были для одного человека – для крошечного Постума Цезаря, который через несколько дней, а может и через несколько часов сделается Постумом Августом. И когда мальчик вырастет, ему будет плевать на Руфина, как плевать на Элагабала, Тиберия, Нерона или Калигулу, но своего отца, которого он никогда не увидит, Постум Август должен чтить как бога. Это единственное, что может сделать Руфин. Не для Постума Цезаря даже, но для Империи.
– Вторая моя вина в том, что я намеренно не пришёл на помощь Цезарю в Нисибисе, потому что считал, что смерть Элия мне выгодна Моя смерть не искупает моей вины. Она ничего не искупает… – Он вновь замолчал. Тишина сделалась гнетущей, почти невыносимой. Лишь было слышно, как тяжело дышит умирающий. Наконец он вновь заговорил. – Я хочу, чтобы моё заявление завтра напечатали в «Акте диурне», и я бы ещё при жизни увидел, что справедливость восстановлена.
И когда он поднял глаза и глянул на слушавших, то увидел, что они один за другим стягивают с лица марлевые овалы масок и открывают лица, чтобы император мог видеть, кому сделал своё последнее признание. К своему изумлению Руфин увидел среди приглашённых Пизона. Банкир во все глаза смотрел на умирающего, как будто собирался извлечь максимальную прибыль из смерти императора.