Валерий Рогов - Претендент на царство
Однако по весне, в светлое Новолетие, — в Древней Руси Новый год наступал в начале марта, — получаю от него скоропалительное послание, как всегда, захлёбывающееся в эмоциях и лишнесловии. Обиды, будто бы и не бывало, а вот настойчивое, навязчивое внушение о «меняющихся Гольцах», о «благодетеле» Ордыбьеве, о «духовном возрождении», — о строящейся мечети! — меня просто потрясло.
Я не находил себе места. Вот ведь как быстро можно изменить исторический облик села по чьей-то упрямой воле. А натура у Ордыбьева азиатская — узорчатая сталь: булат!
Незадачливый же поэт Счастливов, оказавшийся пешкой в его игре, легкомысленно радовался тому, что «Гольцы оживают», что в них переселилось «около сорока семейств, правда, в основном мусульманских». Однако, в принципе, «это естественно для бывшего Касимовского царства». Дачники же «с удовольствием распродают свои дома, потому что щедрый Мухаммед Арсанович предлагает суммы, перед которыми невозможно устоять».
Сообщал он также с какой-то непонятной дурашливостью, что «почти полностью выгорела замшелая улица ещё аж земской постройки», с небрежением добавляя: «сгорел и дом твоей знакомой, сумасшедшей учительницы, кляузницы Ловчевой». Более того, Счастливов кощунствовал: мол, теперь «унылое порядье напротив величественного замка „ОРД“ выглажено асфальтовыми катками до такой гладкости, будто лакированная столешница. Там будет автостоянка», — торопился сообщить он.
Не забыл упомянуть и Родьку с Ромкой, «этих опасных рецидивистов», которые, как он и предполагал, — ах, это мелкое тщеславие! — «бежали на Кавказ, в Кабардино-Балкарию, где и обнаружен „гранд-чероки“». Но сами, — возмущался, — «похоже, исчезли навсегда».
С сердитой тоской мне подумалось, что исчезли Родька с Ромкой совсем и не на Кавказе, а в окрестных лесах, где в каком-нибудь из глухих урочищ зарыты на три метра, как когда-то вместе со своим хозяином угрожали мне. В изощрённости действий Ордыбьева я не сомневался. Представил, что вместе с ними, в той же яме, покоятся и верные доги, чёрный и тигрово-палевый, не сумевшие всё-таки разорвать в клочья косматого Шамиля, несомненно, одного из убийц Силкина и его егерей-телохранителей.
Эх, Слава, Славик!.. С чего это ты так унизительно строчишь под властную диктовку Ордыбьева? Зачем это тебе? Ради чего ты оказался опять его гостем? Ради очередного пополнения своего «донжуанского списка»?..
Потрясение моё было всепоглощающим. Дела разладились, рукопись сама собой отложилась. Я печально сознавал, что в одиночку не в силах изменить упрямый ход событий. Это может произойти только тогда, когда прозреет значительная часть народа. Но пока он, народ, не прозрел, пока он безмолвствует, ничего не переменится…
Сдача же отчих позиций легкокрылым поэтом Счастливовым мне не казалась ни случайной, ни что-либо решающей. Честно скажу, не волновала и его дальнейшая, по-моему, жалкая судьба. В охватившей все сферы жизни русской трагедии это была такая маленькая частица, такая едва различимая капелька, что и не заметишь, а, тем более, ни его, да и никого другого не подвигнешь к покаянию, к противодействию. Мы, русские, тоскливо говорил себе, продолжаем проигрывать во всём: в большом и малом; поражения наши никак не кончаются…
И всё же, всё же…
Повсюду вокруг вроде бы накарканная катастрофа, однако коллапс[10] не наступал. Россия держалась: стояла на ногах, хотя и не совсем твёрдо, но на колени не опускалась, а, тем более, не пласталась по земле. Это было удивительно и для них — всяких мастей недоброжелателей, предателей, открытых врагов, и для самих нас. Да, в какой-то стержневой тверди мы не отступали, не сдавались. И в этом была вера: если выстоим, то тогда Господь нас простит и придёт на помощь.
Часами — в одиночестве, запутанными снежными тропами, часто по уямным колеям от лыж — бродил я по Тёплостанскому лесопарку, неотвязно думая об одном: что же с нами происходит? Что же впереди?.. Навязчивым рефреном звучали понятия, имеющие отношение к державности, к государству, из-за которых в нашем двадцатом веке, от начала его и до конца, были изломаны миллионы человеческих судеб и даже самостоянье целых народов, ради лишь того, чтобы переубедить, доказать, обвинить, а в конечном счёте властно подчинить: единая и неделимая — о России самодержавной, имперской; интер-национальная, дружба-народная — о Союзе Советских Социалистических Республик: тоталитарном, претендовавшим на всемирность…
Десятилетиями ломали сознание, разрушали русскую нацию, отменяли российские традиции, православную веру. Однако Божественные сущности оставались незыблемыми: язык, библейские заповеди, этно-психическое творение. Богоугодное неподвластно ни стальной воле вождей, ни железо-бетонным теориям, ни кровавому террору.
Единая… неделимая…
Интер… национальная…
Народно… дружественная…
Ночи напролёт — бурные, ветреные, с завываниями в оконных щелях; с пугающим постукиванием по стеклу обледеневших ветвей вытянувшегося до шестого этажа ясеня; в снежной мути, когда никого и ничего не видно за окном; в загадочной картине вызвездившего неба с низкой, идеально круглой луной то нежно-медового цвета, то дынно-сливочного, то густо-оранжевого, но обязательно близкой, нависающей над Тёплостанским лесопарком в каких-то тысяче шагов; в тишине и отстранённости от всего и вся, — да, начитывал я, пока ещё долгими мартовскими ночами, воспоминания и дневники о первых трёх русских революциях, охватывающих первые два десятилетия исчезающего незаметно двадцатого века, а о четвёртой, либерально-рыночной, как бы даже не настоящей — по затуманенности целей, по невовлечению масс, по неясности призывов и идеологии; без гимна, с позорным власовским флагом; грабительской, лживой, с сонмом предателей, однако по разрушениям, обнищанию, смертности не уступающей всем трём предыдущим, вместе взятым, к тому же ещё и не завершённой.
Но об этой, о четвёртой революции, начитывал я, конечно, не воспоминания и дневники, а текущую периодику, в основном кучу скопившихся газет, где наконец-то принялись осмысливать последствия необратимых перемен, ужасаясь тому, что натворили, и тому, что поддались подлым выскочкам, в большинстве наймитам Запада, ненавистникам России («этой страны!»), — и требовали реванша, справедливости, наказания верхов, олигархов, вороватых чинуш, бандитов и растлителей, потому что, оказывается, так жить дальше нельзя.
Но и то, и другое я начитывал под собственным углом зрения, так как моя боль в ином, в том, что русским людям в нынешнем квази-государстве, именуемом Российской Федерацией, действительно, так жить дальше нельзя! Во всех четырёх революциях самое странное, к удивлению, но и самое страшное, заключалось в том, что все они антирусские. Все они вели к расчленению России, к истреблению русского народа, его державного духа. По политическим технологиям, между прочим, они поразительно похожи друг на друга. Шельмовались, унижались, отвергались, а при сопротивлении и просто уничтожались все культурные, мыслящие, принципиально-нравственные, не поддающиеся одурачиванию слои населения, чтобы открыть путь наверх — к управлению, к обогащению авантюристам, скарабеям, пройдохам, мерзавцам и инфернальным, дьявольским злодеям, в общем-то, публике случайной и ничтожной, но до беспредела упёртой…
Ну ладно, вернусь к своей непроходящей боли о —
единой, неделимой…
национал-народной…
интер-дружественной…
Как ни крути, а главный ныне вопрос — национальный! Нет, не экономика, не политика, не армия, не интеграция в глобализм, мировое сообщество. Пока не восстановится державность, не воспрянет русский человек, который должен знать и помнить свою исконную родину и, кроме того, куда он может всегда вернуться, где он желателен, где его корни, могилы предков, может быть, очень далёких — тысячелетней давности! — и где, сосредоточившись, он наконец-то сможет доказать, что Русь во всех смыслах готова быть выше угасающей Европы и, тем более, техногенно-примитивной, зазнавшейся Америки.
А ведь как просто это сделать!
Но что мы видим? Поэт, который должен быть глашатаем, бежит от своего призвания — звонить в колокола: звонить! звонить! — и соблазняется сребрениками. Господи, дай ему и всем подобным прозреть! Преврати их из Савлов в Павлов! Да, в подвижников, в глашатаев, в конце концов, в мучеников, всегда готовых на распятие за Веру, за Родину, за Правду!
Кончается столетие, уходит век двадцатый, который думающая, интеллигентная Россия начала с либерального космополитизма и, добившись власти, вскоре попала под жернова большевистского Интернационала, но к концу, всё-таки выжив, опять вернулась к либеральному космополитизму, масонству, безверию или лжеверию, а нужно, пора возвращаться к себе, к собственному национальному достоинству, — к сути Божественной!