Александр Тюрин - Ядерное лето 39-го (сборник)
Вадим рефлекторно подергал дверь проходной, потом заглянул в окно – его силуэт прорисовался черным по синему, а раздраженный голос, чередующийся со стуком по стеклу, быстро глохнул в застоявшейся мгле нежилого помещения:
– Эй! есть тут кто? э, открывайте!
Обиженный полнейшим невниманием к своей персоне, он перешел к воротам и, уже замахнувшись, передумал бить по железу рукой – отступив, достал дубинку и ударил ею по створке. Металл загудел подобно колоколу – вибрирующий звук окутал Вадима и, повторяясь слабеющим эхом, покатился по 3-й Промышленной. Замерев, Вадим осмотрел дубинку, вскинул голову – вот это гонг! И влепил вторично, с картинным замахом – вновь «бум-ммм-ммм-ммм» звучными толчками поплыло в воздухе.
Третьего удара не потребовалось – за воротами лязгнуло и створка, скрипя, поехала на Вадима, заставив его попятиться. Любой бы отступил, когда так наезжает железная стена. В зазор выглянул медлительный старикан с бритым дряблым лицом, как в насмешку обряженный в коробящуюся, великоватую ему серую форму в черных и белесых пятнах и такое же, как у Вадима, кепи.
– Здравствуй, – прожевал он впалым ртом, недоверчиво осматривая гостя. – Ты Калюгин?
– Здорово, папаша, – Вадим перебросил палку из руки в руку и задорно откозырял: – Охранник Калюгин прибыл!
– Отцу своему так честь отдавай, – сморщился старик, втягиваясь обратно в щель между створок, словно улитка в раковину. Он исчез; лишь его сварливый голос звучал за воротами. – Петр Кузьмич меня зовут. Иди, сколько мне дверь настежь держать…
Вадим скользнул внутрь, и створка громыхнула в третий раз, отрезая завод от города.
* * *Фонари на территории горели редко, где-то через четыре на пятый; от их бело-синего сияния становилось не светлей, а темней – на фоне угасающего неба размытые круги света обозначали островки ясного виденья, а снаружи от них собиралась, уплотнялась темнота, как синевато-серый газ, скрывающий высокие мрачные корпуса цехов, которые уходили вдаль и терялись там, где последний рассеянный луч заката озарял пустоту провалов между стенами. Вадим на ходу разматывал шнур с наушниками, озираясь и с пятое на десятое ухватывая объяснения Кузьмича:
– Тут никого. А туда не ходи – там котлован не огорожен. Патрулировать будешь вдоль фонарей, не сворачивай – ноги сломаешь. Или шею. Вадим!
– А?! – завертев головой, тот чуть не споткнулся. Стены повернулись и накренились над ним, мелькнув бликом отраженной лампы.
– Гляди под ноги-то, говорю тебе. Ты очки носишь?
– Не, у меня единица зрения. А чего?
– Ничего. Нанимаются все зрячие, а после узнаешь – один глухарь, не докричишься, у второго слепота куриная, а третий ногу волочет.
– Сам-то ты как без очков тут ходишь?
– Привык, – голос Кузьмича шуршал бесчувственной бумагой, то вблизи, то немного в отдалении. – Я завод на слух знаю, где как шаг отдается.
– Ага. Вот забор. Погоди… дежурка наша где?
– Заблудился? – Кузьмич позволил себе незлой, но с ехидцей смешок. – Двигай вправо… ты, не по газону!
– О чем ты, Кузьмич, какой газон?! тут заросло все…
– Неважно, – брюзгливо скворчал дед. – Не тобой вскопано, насажено, не тебе и топтать.
– Брось, отец, чухня это. Тут воровать-то есть чего? была бы нужна твоя клумба – ковриком свернули бы и вынесли. Поди, тащили что ни попадя.
– Поговори мне еще. Отродясь не крали с бэ-эм-зэ, не те у нас порядки. Начальство было о-го-го какое, крепкое, с традициями…
Голоса потерялись в наступившей тьме, растворились в блеклом свечении дальних фонарей. Вадим запустил плеер – из потемок вырвалась и задергалась механическая музыка.
* * *Двери тамбура со стуком впустили их в бедную, но уютную комнату, где пламенел намотанной на асбестовую трубу спиралью кривоногий «козел». Обшарпанные табуреты, стол, топчан с ворохом ветхих тканьевых покрывал и ржавой от старости подушкой, тумбочка и короб фанерной полки-пенала – все носило следы истребительного времени. Рогатый черный телефон из эбонита – цифры на эмалевом кружке под диском полустерлись. Вадим поднял за шиворот с топчана замасленную до блеска телогрейку – из протершейся на локтях ткани выглядывала потемневшая, свалявшаяся вата. Кузьмич извлек из пенала жестянку с чаем, щедро засыпал в бурую от бесчисленных заварок литровую банку.
– Густой пьешь?
Вадим блуждал глазами по коллажу на стене. Сплошь вырезки из старых «Работниц» – дама с горностаем, девочка с персиками, монтажники-высотники, «Родина-Мать зовет», спортсменка, выгнувшаяся на бревне со сложным взмахом рук и откинутой назад ногой, с круглым гербом между маленьких литых грудей. Он приглушил и даже выключил плеер.
– У тебя прямо музей, Кузьмич.
– Нравится? – дед понюхал парок над налитой банкой, где наверху желтоватая пена смешалась с чаинками.
Озаренное восторгом лицо гимнастки солнечно улыбалось Вадиму, а седая мать-Родина глядела призывно и горестно. Он покачал головой:
– Да, чудно. Этим картинкам в обед сто лет. Давай и я чего-нибудь приклею. Девочек каких-нибудь.
– Садись. Поесть принес?
– Мамка собрала чего-то.
Едва разложили бутерброды на газете и налили чай в кружки через выпуклое ситечко, как на черном щите у входа замигала одна из ламп, а в коробке над щитом затренькал звонок – бззз, бззз, бззз, как будильник утром, когда самый сон, а надо идти… Вадим подхватился из-за стола, путаясь с длинной дубинкой, метнулся к кепке на вешалке, но Кузьмич остался равнодушен к трезвону.
– Сиди. Чего вскочил?
– Как «что»? Сигнализация! Пошли-ка, взглянем!
Вадим подозрительно выглянул в окно, выходящее на заводской двор. Там, если прильнуть носом к самому стеклу и заслонить свет с боков ладонями, виднелась пустота. Старательно и опасливо всматриваясь, Вадим засек какое-то неотчетливое движение – медленное, будто дверь раскачивалась под ветром. Тем временем старший напарник подошел к щиту и перекинул тумблер; звуки и вспышки прекратились.
– Показалось… – замялся Вадим в нерешительности между окном и дверью.
– Ночь, нет никого, – покивал Кузьмич согласно. – Все старое, то замыкает, то отвалится. Ты не беспокойся. Вон телефон, в случае чего нам позвонить «ноль-два» недолго.
– А-а, – успокаиваясь, Вадим выдал понятливую улыбку. – Твой бы «козел» не перемкнул, а то сгорим. Говорят, он кислород жрет.
– Не первый год обогреваемся, – важно покосился Кузьмич на «козла», – и возгораний не бывало. Грельник надежный, с бэ-эм-зэ. Мехзавод брака не гнал.
– Выйду, прогуляюсь, – спокойствие Кузьмича совершенно угладило боязнь Вадима, он старался выглядеть бывалым парнем и настоящим охранником – даже осанка, совсем недавно настороженная, даже пугливая, исправилась, и плечи стали шире.
– Что там смотреть? пусто и пусто. Простынешь в этой робе.
– Не-а, кровь горячая! – Вадим таки проломился сквозь тамбур и встал на крыльце гордо и грозно. Задор с него как-то неуловимо слинял, глаза забегали. Темный завод громоздился со всех сторон в угрюмом, неподвижном молчании, высясь стенами черного стекла и шершавого бетона. Ветер посвистывал негромко и жалобно, где-то звучал неровный, прерывистый жестяной скрип. Слегка покачивался фонарь в алюминиевом колпаке, вместе с ним колебались тени елей, дрожа на стенах.
За надгробными прямоугольниками корпусов, где-то далеко-далеко рдело, поднимаясь, зарево, и доносился издали рокочущий неровный гул – будто отсвет и отзвук боя, пылающего за горизонтом. Вадим тревожно пригляделся, но дальний гром и зарево постепенно угасли, растворяясь во тьме.
Когда Вадим вернулся, он застал Кузьмича за чтением газеты, в очках, перетянутых на переносице суровой ниткой. Старик был окутан дымом сигареты – вставленная в наборный мундштук из разноцветного плексигласа, та лежала поперек щербатой и грязной стеклянной пепельницы.
– Чай-то остыл. Ну, нашел кого?
– А телефон музейный ничего, работает? – чтобы не отвечать и не показывать, что он ходил наружу ради одной доблести, Вадим поднял тяжелую трубку на гладком толстом шнуре и поднес к уху. Из черной дырчатой чашки шел ровный непрерывный гудок. – Я позвоню.
– Звони, – равнодушный Кузьмич углубился в газету. Диск заклокотал, туго проворачиваясь на упругой пружине.
* * *У Ирки Пилишиной гремела развеселая гулянка. Стол с питьем, посудой и закусками после нескольких атак обрел тот живописный вид, за которым обыкновенно следует пейзаж из опрокинутых стаканов, винных пятен, окурков в тарелке с костями и следами кетчупа и майонеза, надкусанных кусков хлеба заводской нарезки и выпавших изо рта шпрот. Шамиль и Мурат в самозабвении отплясывали что-то национальное под тягучую и сладкую, как шербет, песню. Окрашенная в розовый с подпалинами цвет Иришкина подруга фыркала и прихохатывала, пока бритый черноглазый атлет нашептывал ей на ухо. Ирка вынеслась из зала в прихожку, подхватила трубку: