Фигль-Мигль - Волки и медведи
Поскольку со всей очевидностью было ясно, что под «одним человеком» Ефим разумеет себя, мы благоразумно и сочувственно промолчали.
– Ну а дальше-то что?
– А что они могут против правды, брехуны несчастные? Вышел тот человек на пенсию, уважают его все, приглашают…
– С разноглазым что дальше?
– Так всё, не было дальше. Психанул разноглазый, заказы брать перестал, прожился. Бомжует.
– Еде его искать?
– А зачем он тебе?
Всё это время Фиговидец, в речи которого я перестал вслушиваться, что-то мерно дудел из приёмника. В повисшей паузе его голос окреп, набрал силу.
– …Я не готов выбалтывать чужие тайны вот так, прилюдно. Потом на ушко расскажу.
– Это он что же хочет сказать? – спросил Муха.
На следующий день я поймал на улице мальчишку посмышлёнее и, выкручивая ему уши, предложил сотрудничать. Мы обошли дозором подвалы, заброшенные сараи, котельные – все места, где мог приютиться зимой бездомный и гонимый человек. Я начинал уставать от чередования сугробов и тёплой смрадной грязи, когда нам повезло. «Вон он», – сказал пацан и, ловко увернувшись от последней затрещины, дал дёру. Я пролез через дыру в старом заборе и увидел между складами тупик, где у убогого костерка сидело на перевёрнутом ящике существо в засаленном ватнике. Когда я подошёл и ухватил его за шиворот, разноглазый скроил сперва несчастную рожу, потом – хитрую, потом начал вырываться. Я его ударил. Он меня едва не укусил.
– Да успокойся ты, тварь!
Подвывая, всхлипывая и захлебываясь соплями, он старательно изображал радостного, но я уже всё знал, всё успел прочесть в глазах – один зелёный, другой светло-карий, почти жёлтый, это были мои собственные глаза на чужом лице: ясные, холодные. Он был не более ненормален, чем, скажем, я.
– Я тебе ничего плохого не сделаю. Отработаешь – и свободен.
– Больше не работаю.
– Я тебе заплачу.
Он молчал.
– Заплачу, пристрою куда-нибудь. Мне, в конце концов, нужен фактотум.
Он молчал.
– Или в скит отведу, к монахам. Будешь коров пасти и о душе думать.
– Тебе-то что о душе известно?
– Акафисты они поют, – поразмыслив, сказал я. – Покой, воздух свежий. Рыбалка опять же недалеко.
– Больше. Не. Работаю.
Не годы, а страдания превратили его в старика, жалкую развалину. Снаружи и внутри нечистый и замаранный, весь мшавый, шершавый, он вызывал омерзение, а не жалость.
– Чего ты боишься? У тебя же оберег на пальце.
Я машинально прикрыл кольцо.
– Не скажу, что от него много пользы.
Истерзанное существо загадочно улыбнулось:
– Откуда тебе знать, что с тобой стало бы без него.
– Не про оберег сейчас речь. Ну скажи сам, чего хочешь. Хочешь практику на Охте?
– Ты меня уговариваешь, потому что не знаешь, как заставить.
– Ещё не знаю. – Я помедлил. – Ты всего лишь человек. Если тебе ничего не нужно, ты всё равно боишься потерять что-нибудь из того, что есть. Если не боишься терять, всё равно боишься смерти. Если не боишься смерти, то боишься пыток. Если вдруг ты такой, что не чувствуешь боли…
– Да, что, если я не чувствую боли?
– То наверняка есть кто-нибудь, кто почувствует её вместо тебя. Ведь был кто-то, ради кого ты себя погубил, я прав? Или я должен поверить, что тебя перекупили? Должен поверить, что нашёлся на свете разноглазый настолько тупой, чтобы не понимать, чем такие гешефты заканчиваются?
Мы разговаривали вполголоса, спокойно и так безразлично, словно обменивались новостями о выборах, на которые оба не поставили ни копейки. Он был – как сказать? – не больной, но нездоровый, и не тем нездоровьем, которое как игла или пуля сидит в имеющем название органе; всё сильнее в нём это проступало, какой-то тлен из-под обычной вони бродяжки. Будто годы назад его закопали в землю, а теперь вынули – истлевшего внутри, но не снаружи, – пообчистили и пустили в мир, внешне не изменившийся, но чуждый ему так, как только может быть живое чуждым мёртвому.
– Да, – сказал он, – умно. Но тебе этого человека, во-первых, не достать, и, во-вторых, я пересмотрел свои ценности и приоритеты. Я пожертвовал ему всем, а теперь, пожалуй, не отказался бы увидеть, как он умирает в мучениях. Ну не забавно ли?
– Обычное дело, когда речь идёт о жертвах.
Увидев, что его трагедия меня не проняла, он зашёл по-другому.
– Ты сам откуда?
– С Финбана.
– И какие на Финбане воззрения насчёт самоубийства?
– Что так вдруг?
– Логически рассуждая, привидение должно быть, – сообщил он, наклоняясь к костру. Худые грязные руки хлопотливо оправили огонь. – Есть труп – есть призрак, без разговоров. Но кому он явится?
– Никому. Это невозможно технически. Убийца и есть убитый. Он уже на Другой Стороне.
– То есть самому факту убийства ты не придаёшь значения? – Он неприятно улыбнулся, когда я пожал плечами. – Убийство – ничто, в расчёт следует принимать только его последствия! – Он засмеялся. – Я знаю, как вы рассуждаете. Эти уши, которые не слышат криков, руки, на которых не остаётся крови, совесть, которая я бы сказал, что спит, если б там было чему спать! Не так-то легко заставить платить, когда можно откупиться! И справедливость, у которой брюхо давно подводит от голода, – чегой-то она отощала, погляди – сидит в засаде на ветке и никак не может прыгнуть, и если наконец разевает пасть, то кто ей достаётся: разве что нищеброд, не наскрёбший на разноглазого, или полудурок, не позаботившийся это сделать.
Я смотрел на бледный в дневном свете огонь и обдумывал услышанное. Автовский разноглазый нёс вздор, но что-то в его словах вызывало не смех, а отвратительное и щемящее чувство тревоги. Когда он разговорился и немного ожил, меня стала смущать его свободная, складная речь, так не вязавшаяся с обликом радостного. Допустим, я знал, что этот радостный – фальшивый. Но тогда получалось, что, не будучи психом буквально, он был очень, очень странный. Отталкивающе странный. И странный в том смысле, что его было трудно понять, хотя слова он брал обычные.
– Совесть, – продолжил он, а сам меня разглядывал: в упор, бесстрашно и безжалостно, как никто никогда прежде. – Где место совести в твоём раскладе?
– Ну, и где?
Он ответил общеизвестной присказкой и счастливо хихикнул.
15Я мирно спал в объятиях своей квартирной хозяйки, когда явился посланец поверенного.
Он разбудил нас совершенно хамски, звоня и барабаня в дверь, пока вдова, решительная женщина, не вышла надрать ему уши. Имя Добычи Петровича (как золотой ключ к сердцам, наряду с вестью о пожаре и опережая любые общественные катаклизмы) сотворило маленькое чудо, и она провела клерка в спальню, где я встретил его возлежа в подушках. Юнец птичьи пугливо оправил чёрный костюм и яркую рубашку под костюмом (золотая цепь, в подражание патрону, была до отказа подтянута к горлу) и предложил мне посетить Контору.
– Ладно, – сказал я, – зайду. После обеда.
– Нет-нет, Разноглазый, пожалуйста. Сейчас.
– Сходи, котик, – сказала вдова. Это не прозвучало как совет или просьба. Остановившись у окна на фоне мрачных плотных штор, она заправляла в мундштук папироску. И клерк, и я с почтением глядели на её скульптурное тело в облегающем халате. – Землевладельцу с Добычей нужно дружить.
– Дружить ещё не значит по первому свисту бегать. – Я потянулся. – Завтракать-то будем?
– В Конторе позавтракаете, – оживился клерк. – Добыча Петрович будет рад.
– Ну ты совсем-то не борзей, – осадила его вдова. У неё были строгие представления о ведении дел, и полный желудок выступал в роли sine qua non. – Нашёл голодранца на гнилой кусок приманивать.
– Это огромная честь, Елена Ивановна, – обиженно сказал клерк. – Патрон не каждому предлагает. И с чего вы такие пакостные определения даёте? Добыча Петрович всё свежайшее кушает, уж наверное гостю не даст гнилого, со своей-то тарелки. Ну то есть не буквально с тарелки, а так, что себе – то и гостям.
– А где вы яйца берёте?
В голосе вдовы рокотало такое торжество, что я без пояснений догадался, что вопрос яиц имеет долгую и славную историю.
– Во фриторге мы всё берём.
Клерк, напротив, напрягся, словно в этой тяжбе – ещё, впрочем, не разрешившейся – не его сторона брала верх.
– Во фри-тор-ге! А откуда их привезли во фриторг? А сколько они у них по складам валялись?
– Нисколько! У фриторга договор с фермерами!
– С фермерами? С птицефабрикой китайской! С китайцами у фриторга все договора! Вытесняют наших людей с рынка…
– Что ли, Елена Ивановна, вы хозяйство с курями держите?
– Здоровья у меня нет хозяйство держать, – мрачно ответила вдова и так развернула плечи, что никто не осмелился возразить. – А было бы здоровье, не было б возможности. Наших людей отовсюду прут, честный бизнес отнимают. Я вот яйца у Жука на базаре беру, так и Жук из сил выбился. Фриторг же твой… это самое, демпингует. Конечно, за гнильё-то китайское чего не брать полцены.