Елена Хаецкая - Дама Тулуза
Хотел было Одар де Батц прогневаться, но передумал. Этот простолюдин словно бы читал все его мысли как свои собственные. И о том, что смертно напугал Одара зверь, Лойс тоже знал. И потому Одар де Батц согласился.
Тем временем Гастон де Беарн забирался все дальше в лес и в сумерках, когда уже искали место для ночлега, зверь напал на них снова. Теперь уже охотники не отходили друг от друга и, едва метнулась в воздухе знакомая тень, все сбежались, держа наготове вилы. Гастон ощутил прикосновение горячего лохматого тела. Казалось, будто шерсть, вздыбленная над сильными мышцами, нагрелась от внутреннего жара. Из пасти смердело падалью, старой кровью. Не глядя, Гастон вонзил вилы, и тотчас кто-то рядом грубо толкнул его – второй охотник метнул свои вилы в косматый бок, а затем и третий, тонко взвыв, бросился с ножом к задранной кверху морде, целясь в белое, почти голое горло.
Зверь сильно дернулся, вырвался и побежал. Вилы, торча из пушистого бока, на ходу колебались, как рыбьи плавники. Ослепленный болью, цепляясь рукоятями вил за кусты, зверь бессмысленно бегал по кругу, а затем вдруг рухнул на брюхо. Он дышал шумно, с громким хриплым рычанием. Охотники, сбившись в кучу, стояли поодаль и смотрели, как он издыхает. Двоих или троих зверь успел зацепить когтями, все без исключения были в крови. Неожиданно зверь взвизгнул, дернул сразу всеми четырьмя лапами и застыл.
– Господь милосердный! – воскликнул Гастон. – Мы убили его!
Они упали на колени, обнимаясь, плача и благодаря Бога, а зверь глядел на них мертвыми стеклянными глазами, в которых поочередно отражались все его убийцы, сперва Гастон, а за ним и прочие.
Решено было запалить факелы и нести зверя не мешкая в деревню; по правде сказать, оставаться на ночь возле него, даже и мертвого, никому не пришлось бы по душе. Изготовили носилки, и когда уже стало совсем темно, двинулись в обратный путь, распевая на ходу гимны в честь Пречистой Девы и святых Катерины, Сальвиана, Сатурнина, Волюзьена, Стефана и других.
Мужлан-перевозчик в эту ночь не спал – предчувствуя страшное, бегал по берегу, заламывал руки. И дождался: сперва заслышал нестройное пение, словно бы пьяные горланили, ворочая неподатливыми языками, затем увидел в горах мерцание факелов, поначалу отдаленное. Жаркое оранжевое пятно медленно плыло между по лесу, и чем более оно приближалось, тем благозвучнее делалось пение, и вот уже начал перевозчик различать на противоположном берегу фигуры, которые двигались по склону, отчетливо видные между стволами. Впереди, облитая золотым светом, ступала прекрасная Дева в длинных одеждах, а в руке она несла огненный меч. Следом шествовали благообразные старцы с епископскими посохами, а за ними – юноши и девы без числа, их лица в неверном прыгающем свете разглядеть было невозможно, хотя понятно было, что все они прекрасны – ничего прекраснее и вообразить нельзя. На плечах они держали носилки, а на носилках стоял высокий мальчик, одетый в звериную шкуру. Он был хорошо сложен, но голову имел собачью. И все-таки вокруг бедной песьей головы стояло тихое золотое сияние, и плыли посреди этого сияния маленькие голубые незабудки.
Тоскуя, как немое животное, метался у воды перевозчик и все смотрел и смотрел на дивное шествие.
И тут проговорил некто у него за спиной:
– Перенеси и меня на тот берег, к ним, перевозчик.
Мужлан подпрыгнул, отбросил с глаз тяжелую сальную прядь, обернулся. Прямо на него глядел со скалы мужицкий Христос с темным страдальческим лицом и повторял:
– Перенеси меня к ним, перевозчик.
Одним прыжком подскочил к нему мужлан, схватил каменного Христа обеими руками за ребристые бока, потянул. Статуя легко сошла со скалы, и переправщик, хохоча во все горло, водрузил ее себе на спину, а затем побежал обратно к реке и по дороге делал огромные прыжки.
Шествие уже почти скрылось, следовало торопиться. Ледяная вода подскакивала, кусая переправщика за бедра, камни, как живые, подворачивались под его сапогами.
– Быстрее, быстрее! – жадно торопил тот, кто сидел у него на спине.
– Тяжело… – прохрипел переправщик.
– Ты же несешь на себе все грехи мира, – сказала ноша. – Поспеши, иначе мы опоздаем!
Мужлан, всхлипывая, бросился бежать по бурному потоку, но оступился и упал лицом в воду.
Возвращаясь в Тарб, эн Гастон снова проезжал через эту безымянную речку. Одар де Батц, бывший с ним, все помалкивал – хижину они с Лойсом спалили и не сказали о ней ни словечка.
– Смотрите, – вдруг произнес эн Гастон.
Оба остановились.
В реке, придавленное тяжелой каменной статуей, лежало тело переправщика. Несколько секунд оба рыцаря разглядывали его, а затем эн Гастон в сердцах махнул рукой и пустил свою лошадь рысью.
* * *Вот какая земля досталась новой графине Бигоррской. Но чем устрашить дитя Бернарта де Коминжа? Не старыми же страхами!.. Юная Петронилла выказала такую хватку, что изумились все гастоновы домочадцы. Не прошло и двух лет, а девочка – теперь в тяжелом чепце, со связкой ключей на поясе – уже ловко распоряжалась и в замке, и на сыроварне, оставив мужу заботу об оброках, налогах, войне и охоте.
Петронилла де Коминж не стала куртуазной дамой. Она не содержала пышного двора. В старом замке в Пиренеях на самой границе с Каталонией не проходили праздники Юности и Любви. Белые ручки супруги Гастона не вручали призов за лучшую песнь во славу Амора. Поссорившиеся любовники не прибегали к ней как к Милому Арбитру. Ей не посвящали сирвент. Под окном у нее не торчал безнадежно влюбленный кавалер. Может быть, оттого, что окна ее опочивальни обрывались в пропасть.
Словом, ничего такого куртуазного не происходило.
День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.
Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.
Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.
В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.
На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.
Спустя год эн Гастон умер.
* * *Ранней несытной весной 1212 года он возвратился в Бигорру. Он был уже болен, как и многие из тех немногих, кто воротился вместе с ним. В те дни особенная гнилая лихорадка косила людей. С тяжелым вздохом улегся эн Гастон на широкую супружескую кровать, сейчас такую холодную.
Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.
Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.
Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.
Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.
И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.
– Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.
Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.
– Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.
Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.
– Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.