Валерий Елманов - Поднимите мне веки
Иными словами, как я выяснил позднее, чуть ли не клещами вытаскивая у осекшегося и моментально раскрасневшегося от смущения Ивана, Дуглас, уподобясь опытному мэтру, нещадно раскритиковал в пух и прах его творчество, милостиво оставив князю шанс на исправление, если тот сумеет ликвидировать свою приземленность.
Очень уж не понравилось шотландцу в виршах русского коллеги отсутствие самой главной и единственно достойной темы – любви к прекрасной даме.
Правда, с исправлением этого недостатка дело у Ивана забуксовало. Хотя Хворостинин честно пытался начертать нечто на вечную тему, выжав из себя несколько четверостиший, каковые позже зачел мне прямо в шатре, но качество их и впрямь никуда не годилось, в чем я сразу с искренним сожалением убедился, возрадовавшись малому количеству.
Проблема заключалась в том, что на ум князю, как он сам мне сознался, больше шли совсем иные и, как назло, даже куда более приземленные, нежели ранее.
Потому он и решился, преодолев застенчивость, обратиться ко мне вроде как за консультацией – а как их вообще писать, поскольку за время недолгого общения шотландец успел рассказать Ивану кое-что обо мне, в том числе и о моих мастерских переводах стихов Дугласа на русский язык, вот Хворостинин и...
Ну и как тут не помочь начинающему русскому поэту?
В отличие от Квентина я был куда лояльнее и первым делом попытался растолковать, что писать стихи на заданную тему, если человек не обладает большим талантом, нечего и думать, ибо они должны литься из самого сердца, то есть непроизвольно.
Следовательно, раз Иван не влюблен, лучше не пытаться воспевать свои нежные чувства, которые отсутствуют, к предмету своей страсти, которого тоже нет на горизонте, иначе получится как при запоре – потуг много, а толку пшик.
– Влюбишься – они сами из тебя хлынут, – твердо заявил я и обнадежил: – А в том, что все остальное для виршей недостойно, князь Дуглас хватил через край. Если стихи красивые, то что бы ты ни написал – переживет века.
– Правда?! – вспыхнул от радости Иван. – Не утешаешь ли?
– Крест святой, – заверил я его и для достоверности перекрестился, добавив: – Давно забудется, кто из бояр и на каком месте сиживал в Думе, имена царских дочерей и прочих родичей государя, не говоря уж о митрополитах и епископах, а твои стихи будут повсюду читать и умиляться. Правда, кто их сочинил, тоже могут подзабыть...
– Да это пущай, – беззаботно отмахнулся он, – лишь бы сами они жили, а уж я как-нибудь.
– Ну зачем же как-нибудь, – возразил я. – Ты, главное, пиши и никуда не выбрасывай, а когда поднакопится, то отдашь их мне, а уж я уговорю государя напечатать самые лучшие отдельной книжкой. – И умилился, глядя, как мой собеседник в очередной раз заливается густым, сочным румянцем.
– Да оно, княже, так-то и ни к чему вовсе, – пробормотал он еле слышно.
Ну-ну, вижу я, как ни к чему. То-то ты, парень, сразу расцвел.
Чтобы совсем не смущать Ивана, куда уж больше, когда у него разрумянились не только щеки, но и юношеский пух, мягкий даже на вид, и тот порозовел, я перевел разговор на его родню и поинтересовался, не с одним ли из его родичей мой родной отец князь Константин Юрьевич некогда лупил татар под Молодями в хвост и в гриву.
Признаться, когда спрашивал, не ожидал, что родич этот – все-таки передо мной Хворостинин-Старковский – окажется его родным дядей Дмитрием Ивановичем. Оказывается, просто отца Ивана прозвали в свое время Старко, потому и у его единственного сына получилась такая приставка к основной фамилии.
Вот после этого князь, несказанно обрадовавшись такому повороту, несмело обратился ко мне:
– Тогда уж, коль так, дозволь я кой-что зачту тебе из писаного, кое не о любви.
Вообще-то время было уже позднее, выпито мною хоть и немного, но лишь по сравнению с другими, а само по себе предостаточно, однако я мужественно сдержал зевоту и согласно кивнул в ответ.
Читал Иван скверно. Плюс его смущение, плюс моя неграмотность – все-таки темен я еще в этих старославянских словесах. Одно дело, когда они употребляются изредка, тогда их значение можно вычислить по общему смыслу всей фразы, а когда сплошь и рядом – галиматья, да и только...
Помози, велий философус да бых аз отсель престал
Непщевати вины о гресех и не обинутися, отчаянный...[4]
Это только две, но весьма типичные строки из его творчества. Или четыре – кто их разберет-то? И что он ими хотел сказать – поди пойми. А спрашивать перевод боязно – еще невзначай обидишь в самых лучших чувствах.
Правда, кому они адресованы, Хворостинин тут же пояснил, в очередной раз залившись румянцем – на сей раз даже шея у него порозовела.
Оказывается... мне.
Жаль лишь, что он этим и ограничился, не удосужившись растолковать остальное.
То есть кому я должен «помозить», то бишь, наверное, помочь, вроде бы понятно – своему собеседнику, а вот в чем и как, чтобы он «отселе престал», – темный лес. И куда престал – тоже загадка, равно как и то, кто в этом стихотворении «отчаянный», он или я.
Пришлось изобразить задумчивость, сурово поджать губы, эдак многозначительно покивать головой и заметить, что в целом-то оно звучит неплохо, хотя рифма и гуляет, причем достаточно далеко.
Последнее я вслух не озвучил, дабы окончательно не обидеть пиита, да и не успел, ибо Иван тут же огорошил меня вроде бы простейшим вопросом: «Что есть рифма?»
Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.
Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:
Не побоюсь и всем скажу я,
Горит в моей душе любовь!
К кому? Отвечу не тая —
Не девка то, а свежая морковь.
Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.
Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.
Конечно, стишок – дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство – наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.
Вообще-то, с одной стороны, хорошо – авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.
С другой же – плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом – лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.
Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.
Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно – как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.
Правда, кивал князь в такт моим ученым словам достаточно энергично, но, как мне кажется, лишь из опасения, что я перестану с ним общаться – к чему столь «велию философусу» и вдобавок «блистательному пииту» такой тупой ученик.
Но чтобы в другой раз не повторилась та же картина со сплошными загадками во время декламации новых виршей, я в заключение беседы посоветовал ему быть попроще. Мол, как говорит народ, так и ты выражайся.
– А разве так можно? – недоверчиво усомнился он.
– Нужно! – отрезал я. – Только тогда твои стихи люди и полюбят. – И авторитетно добавил: – Внемли и занеси мои словеса на скрижали своей души, ибо их изрек тебе «велий философус»...
Я хотел было продолжить все в том же стиле, но он и впрямь внимал мне с таким серьезным видом, что я на всякий случай резко сменил тон:
– Будь проще, Иван Андреевич, и люди к тебе потянутся.
– Ежели к глаголу простецов допущать, не получится ли безместный[5] вирш? – выразил он робкий протест.
Про безместного я тоже не понял, но по смыслу догадался, что какой-то неправильный, а потому уверенно ответил:
– Не получится. Вот послушай-ка: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь...»
Лицо Хворостинина-Старковского надо было видеть. Даже слезы от умиления выступили, хотя я и процитировал всего первые восемь строк.
– А кто? А где? А как повидать автора? – закидал он меня вопросами.
Называется, поведал на свою голову.
С трудом, придумывая на ходу, отговорился, что строки эти принадлежат боярскому сыну по имени Пушка. Встретился же мне этот Пушка совершенно случайно, в дороге, когда я ехал из