Илья Тё - Абсолютная альтернатива
И напротив, победно светились глаза новых властелинов России. Глупцы! Пройдет всего девять месяцев, и страна, существующая тысячу лет, падет, не в силах совладать с дикой силой, вызванной вами к жизни.
Безумцы не ведали, что творили. Но мы с Николаем знали наверняка.
— Я готов, господа!
— Прекрасно, Ваше Величество. Мы готовы предоставить вам текст.
Родзянко дал знак, и генерал Рузский, выполняя еще и роль секретарши и мальчика на побегушках, несмотря на свою функцию главной военной силы переворота, послушно протянул мне листок.
Я бегло обежал его взглядом. Так и есть, все же не врет виртуалка! Текст был прописан карандашом (почерк, очевидно, принадлежал Родзянко) на обычном почтовом бланке, куда вклеиваются отрезки телеграфной ленты, грубо и торопливо.
— Нормальной бумаги не хватило? — весело спросил я.
— Недостаток времени, Государь, — как ни в чем не бывало, оскалил зубы Родзянко. — Текст отречения составляли по дороге, в поезде. Бумаги и пера не нашли — откуда их взять в обычном железнодорожном составе? Да и торопились. У вас есть возражения против формы?
Я скупо пожал плечами. Возражений по форме у меня не было совершенно. Но мне не нравилось содержание.
Холодные строчки гласили:
«МАНИФЕСТВ дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно ниспослать России новое испытание. Начавшиеся внутренние волнения грозят бедственно отразиться на ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской армии, благо народа, все будущее нашего дорогого Отечества требует доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. В эти решительные дни мы почли своим долгом, в полном согласии с Государственной думой, ОТРЕЧЬСЯ от Престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть.
Да поможет Бог России.
Николай».Таким был текст отречения. Ненавязчивым и простым. Полным духа патриотизма и благих намерений заговорщиков. Жаль не знают они, к чему это приведет!
Лицо мое, вероятно, на мгновение превратилось в деревянную маску. Невероятным усилием я заставил себя не показывать даже капли эмоций. Ни один мускул не дернулся, плотно сжатые губы не выдавили ни слова.
Сдерживая озноб в мгновенно озябших пальцах, я быстро подписал карандашом прозрачный бланк, небрежно бросил то и другое на стол. Как ни в чем не бывало, отвалился на спинку стула. «Отрекся — как батальон сдал», — писал по этому поводу сам Николай Второй. Возможно, так и совершаются самые страшные преступления против рода людского — элементарно и без эмоций.
Все, присутствующие в вагоне-салоне, облегченно зашевелились, впиваясь глазами в серый лист с отречением. На столе покоилась ничтожная бумажонка с карандашной подписью на телеграфном бланке, однако разрушительное могущество, заключенное в скромном типографском клочке, почувствовали все — до глубины потрохов.
— Без печати бумага недействительна, как и без официального бланка, — все еще цепляясь за что-то, пробормотал Воейков.
— Нас вполне устроит такая форма, — резко кашлянув, возразил Родзянко. — Ведь устроит, господа? Устроит. Нечего продлевать этот спектакль. Отречение подписано в присутствии делегатов Думы и генерала армии Рузского. Полагаю, этого вполне достаточно.
— А карандашная подпись? — усмехнулся я.
— Право, это глупый фарс, — пожал плечами Родзянко. — Мы полагали, что вы подпишете отречение пером — разумеется, но детские игры в формальности тут ни к чему. Вы же понимаете, в сложившихся обстоятельствах дело не в форме отречения, а в самом его факте.
— Пожалуй.
— Вот и прекрасно. — Родзянко, похоже, был вполне доволен итогом. — Форма отречения на самом деле не имеет значения, поскольку абдикация[8] Императора вообще не предусмотрена русским законодательством. Император либо правит, либо мертв. Считайте, наше предложение о письменном отречении данью прогрессу и человечности. Некоторые представители генерального Штаба, в том числе присутствующие здесь, высказывались за более радикальное решение вопроса о передаче престола вашему сыну Алексею. Вы понимаете, о чем я?
Рузский засопел, он был единственным представителем Генерального штаба в вагон-салоне, и чрезмерно прозрачный намек Родзянко в моем присутствии на цареубийство был ему неприятен.
— Геморроидальные колики или апоплексический удар? — рискнул пошутить я, поминая убитых заговорщиками предков царя Николая.
— Вы догадливы, — мрачно подтвердил октябрист Гучков.
— А вы милосердны.
— Все шутите, Ваше Величество? — Лидер конституционалистов демонстративно пожал плечами. — Напрасно. Смею напомнить, что с этой минуты вы более не Император и юмор ваш может быть непонятен кому-то из бывших подданных.
Гучков потянулся к брошенному мной листку отречения и, на мгновение загородив меня от Рузского и Родзянко, встал перед столом. Открыв портфель, заложил бумагу и сел.
Рузский крякнул. Когда фигура Гучкова открыла меня для всеобщего обозрения, в руке моей мрачным зверем чернел наган адмирала Нилова.
Не вставая, не давая опомниться, ни слова не говоря, я начал стрелять.
Четыре выстрела подряд, четыре удара бойка. Рузский, его адъютант были вооружены. Дворянин Шульгин и участник бурской войны Гучков — также. Все четверо, я уверен, как и сам Николай, отменно обращались с оружием. Стрелял я как в тире — с короткой расстановкой, наводя ствол двумя руками и аккуратно прицеливаясь перед каждым выстрелом. Четыре пули, четыре мгновения, четыре снесенные головы. Очень медленно!
И если бы они попытались, то смогли бы ответить огнем. В прошлом Гучков слыл бретером и отличался удивительной храбростью, участвовал в трех дуэлях, в каждой из которых неизменно выходил победителем. Ни скорости, ни отваги ему было не занимать. Он мог бы броситься на меня и выбить наган, мог просто сбить на пол телом, чтобы спасти остальных.
Однако в вестерн мы не играли. Никто, включая генерала Рузского, не посмел даже дернуться. От растерянности изменники выпучили глаза, и лишь адъютант генерала, чуть быстрее других отойдя от шока, успел донести свою руку до кобуры.
В этом не было ничего удивительного. Умные и отважные люди, они, как и сам Николай, были готовы драться с открытым противником, проявлять чудеса героизма на полях германской войны, в схватках с турками и австрийцами. Но никто из них даже в мыслях не мог представить себе вооруженное противостояние с Государем!
Этим недугом — полным бессилием в сопротивлении своим — русские офицеры страдали во все времена.
Именно так сам царь Николай, его губернаторы и генералы до последнего не отдавали приказ стрелять по Демонстрантам в 1905 году — это же означало «стрелять в свой народ». И только когда в солдат начали палить из толпы, а московских жандармов развешали цветными гирляндами на деревьях, приказ стрелять наконец отдали — с чудовищным опозданием.
Именно так красных комдивов брали сотрудники НКВД. Героев Мировой и Гражданской, бесстрашно кидавшихся с одной шашкой на пулеметы, имевших в своих квартирах именные маузеры и наганы, хватали и били молодчики из чернорабочих, едва умеющие стрелять. И ни один из арестованных не сопротивлялся, ибо такова была вера — в партию и народ!
В вагоне-салоне сработало аналогичное правило.
Гучков и Рузской смогли бы сразить любого — но только не Императора, пусть глубоко презираемого, но абсолютно неприкосновенного, как неприкосновенны для них были русское знамя и крест.
В следующее мгновение в царский салон ворвались солдаты Рузского, на ходу передергивая затворы. Но не успели они рассмотреть трупы, как узрели меня, космато громоздящегося на диване. Николай сидел чуть сутуло, уронив руку с пистолетом к бедру. Небольшого роста, худой и стройный, он казался сейчас широкоплечим гигантом, руки которого оплетали тугие жгуты мускулатуры, опускающиеся к земле под собственным весом. Чуть сгорбленная спина, провисшие длани, а главное — страшный взгляд… Лицо мое, вероятно, украшала нечеловеческая гримаса.
— Вон!!! — заорал я им, и стрелки, не успев даже раскрыть рта, вылетели обратно за дверь, как выброшенные ветром, — инстинкты, впитанные с рождения с молоком матери, не позволили им ослушаться Царя-батьку.
Фредерикс и Воейков смотрели на меня с вытянутыми от ужаса лицами. Наверняка решили, что я тронулся умом прямо у них на глазах. Но я не тронулся. С ума сошел Николай. Он не стал вдруг безумцем, однако ужасная мысль о Семье, которую он любил больше жизни и которой остался предан до последней своей минуты, захлестывала его нечеловеческим — воистину царским гневом.