Сергей Бузинин - «Отпуска нет на войне». Большая Игра «попаданца»
Поэтому перед тем, как свинчатку метнуть, я, высвобождая сознание Лопатина, как бы в медитацию погрузился. Он-то, по сути, все и сделал: р-р-аз, и все! Как тот Давид того Голиафа. И с тем же результатом, то есть насмерть. И что интересно: вернув себе полный контроль над нашим с Сашей телом, я рассматривал мертвого англичанина и не испытывал никаких душевных терзаний. Это ж вроде не я человека убил – Лопатин. Только все равно по душе как кошка коготком царапнула, – интеллигент, блин. Нашел оправдание, что ручки, мол, чистыми остались. Но какая-никакая справедливость (если это определение сюда подходит) в мире имеется, и за убитого кучера от Арсенина влетело уже мне. Не сильно и не долго (а по сравнению с Алевтиной так вообще – пшик), но поругаться с присущим ему морским колоритом капитан успел. А в наказание заставил меня настрочить англичанам цидулю с требованием обменять захваченного нами капитана на приговоренных к казни буров.
Я тогда немного похулиганил и письмецо нацарапал в духе американских страшилок про арабских террористов: «если мы не получим положительного ответа в течение трех часов, то вышлем вам капитана Рочестера по частям…» и подписал – капитан Сорвиголова. Хотя книжку про этого Жана Грандье я только в раннем детстве читал и потом не перечитывал. Блин! Знал бы, что меня судьба в те же места, где французик геройствовал, занесет, я бы ее от корки до корки вызубрил. А еще лучше – скачал из Интернета все, что про эту войну известно, и, зная все ходы наперед, был бы здесь самый крутой стратег. Наверное. Но я все равно ничего толком об этом моменте истории не знаю, и мне остается только мечтать. Хотя есть у меня одна мысль. Подскажу-ка я херре Даниэлю идею про велосипеды. А чего? Книжный капитан Сорвиголова гонял по местным ухабам на двух колесах и горя не знал. Терон – тот тоже до войны велосипедным спортом увлекался, авось что хорошее из этой затеи и выйдет.
Захомутав капитана Рочестера, мы, выполняя договоренность с херре Тероном, направились на ферму Куртсоона. А по дороге наткнулись еще на одну ферму – «Мэррис», что на африкаанс значит «Веселая». Вот только как мы на подворье въехали, нам совсем не до веселья стало.
Как таковой фермы не было. Вместо основательных бурских домиков печально дымились три полуразрушенных остова, даже хозпостройки – и те сожгли. А объехав эти руины, мы на хозяев наткнулись. Шестерых женщин и одного старика. Мертвых. Те, кто спалил эту ферму, их просто повесили. А на грудь каждому мертвецу гвоздями прибили по две карты – трефовых тузов, и по табличке с корявой надписью по-английски: «Отравитель колодцев».
Я как этот кошмар увидал, сразу вспомнил все фильмы про войну, которые в нашем времени видел, и документальные, и художественные. И фотографии, где фашисты наших людей вешают. А на груди у повешенных – такие же таблички. И мне показалось, что вижу я не карты, а руны эсэсовские.
Барт знал это семейство. Как он сказал, здесь, кроме старика и женщин, еще и трое детей жили. Но их изуверы вешать не стали. Они их закололи. Походя. Плоскими английскими штыками.
А я стоял и смотрел на мертвого мальчонку, что лежал, раскинув руки в последней бесплодной попытке уберечь, прикрыть собою сестер, и очень жалел, что меня здесь в тот момент не было. Потому что больше я не переживаю из-за необходимости убивать. Уже не переживаю. Вот только слова уже ничего не значат. Поэтому я стоял и молчал. А Барт плакал. Молча, беззвучно давился слезами. А потом бур вместе с Дато и Арсениным снял повешенных и, аккуратно уложив их под деревом, начал копать могилы. И снова плакал.
Всем было хреново. Даже Рочестеру. И как – будто не боялся англичанин, что и его здесь же вздернут. Наверное, даже у него в душе осталось еще что-то человеческое. Пусть на самом ее дне, но осталось. Я не знаю, что думал британец, но он, насмотревшись, как Барт копает землю, попросил развязать ему руки.
Очень надеясь, что Рочестер попытается сбежать и появится возможность его пристрелить, я развязал. Вот только капитан не побежал. Он подобрал с земли какой-то заступ и начал помогать буру. А потом мы все стали копать. Штык лопаты в землю, сковырнул кусок – отбросил. Простые движенья. Только как же мне не по душе такая простота. А я копал и думал, что отныне я буду жить, продолжая простые движенья, только уже другие: рывок затвора и точный выстрел. Подобным образом этих мертвых я уже не воскрешу, но, может быть, хоть кого-нибудь уберегу.
А вечером того же дня мы встретили Александра Шульженко и десяток буров из числа его минеров. Вот только радость его от встречи с нами, да не с пустыми руками, а с добычей, очень быстро иссякла, потому что мы рассказали про ферму. Штабс-капитан только зубами скрипнул: есть, говорит, у британцев такие вот каратели, команда Старка прозываются. Услышав это, Барт в первый раз за день открыл рот и сказал, что и его семья погибла так же и, судя по картам, их убили те же люди. И снова замолчал.
Буры, те, что с Шульженко пришли, сняли шляпы и тихо-тихо так псалом затянули. Протяжно, с надрывом и очень душевно. А я, увидев, что к седлу штабса приторочена гитара, набрался смелости и попросил инструмент. Сил сидеть и молча рвать душу уже не оставалось, а какого-нибудь пристойного занятия я так и не нашел. Думал – спою потихоньку что-нибудь из Визбора или какого другого грустного романтика, только пальцы словно сами собой побежали по струнам, а изнутри, из самого сердца, без натуги, полилось:
В этом месте больше не спится,
Только пепел сыплет с ресниц.
Улетайте, глупые птицы,
Хуже нету места для птиц.
Закрой же глаза, хмурый мой брат,
Этой круглой луне все равно.
И небо во сне, но птицы не спят.
Эти птицы помнят Трансвааль,
Помнят Трансвааль,
Помнят все и бьются в окно.
Пусть за тонким абрисом лета
Вас догонит где-то вдали
Ржавый дым горящего вельда,
Горький ветер нашей земли.
И только допев до конца, я вдруг понял, что вокруг стоит тишина. Почти мертвая. Слушали все. И Всеслав Романович, и Шульженко, и Дато, и Барт, и буры. Слушали и молчали. Даже Рочестер притих. А потом Александр Васильевич глухо так сказал, чтобы я оставил гитару себе, и отвернулся. Чтобы никто не видел, как он слезу украдкой смахивает.
Расстались мы под утро. Шульженко и его саперы направлялись на реку Моол, где хотели разнести вдребезги какой-то мостик, причем после нашего рассказа у них возникло желание развеять по ветру не только переправу, но и тех англичан, кто вздумает ее использовать. Ну а нас ждали хозяйство Куртсоона и рандеву с Тероном.
Едва мы прибыли на ферму, племянник хозяина сразу же направил Всеслава Романовича в один из домов, мол, ждут его там. А я, Дато и Барт во дворе расположились. Пока ребята с лошадьми возились, я за Рочестером наблюдал и удивлялся: все же насколько нервы крепкие у мужика! Буры на него волками смотрят и зловещим шепотком мечтают, что, как, когда и в каком порядке отрезать ему будут, а он и ухом не ведет. Хотя в том, что африкаанс капитан понимает, я уже имел возможность убедиться. И как бы я на британцев ни злился, да только такое хладнокровие не уважать невозможно. Парадокс, однако: Рочестер – враг, а я к нему уважение испытываю. Чувство новое, неизведанное и очень странное. Раньше со мною такого не было. Вот взять ту же Алевтину, ее я ни капельки не уважал. Хотя стоп! А какой, к чертям, из Алевтины враг? Ну, тетка, ну, вредная, ну, завуч к тому же… и чего? Мы ж ни друзьями, ни врагами, ни даже соратниками с ней не были, так – сослуживцы. Существовали в одной плоскости, изредка пересекаясь. И все. Какие уж из нас враги? И мне на память пришли строчки, старые-старые, я их еще в детстве слышал и запомнил: «…Никто не стал твоим врагом, не заслужил, не заслужил ты эту честь…» А теперь, если у меня враги имеются, значит, и я человек уважаемый? Интересная мысль, вот только гораздо больше меня сейчас интересует, а настолько ли я хорош, чтобы не только я врагов, но и они меня уважали? И снова вопросов больше, чем ответов.
Предел моим душевным терзаниям положил Дато. Заметив, что я сижу с понурой миной, он снял с седла гитару и просто сунул мне в руки. И улыбнулся ободряюще, как только он умеет. Вроде и не сказал ни слова, а на душе потеплело. Сначала, разминая пальцы, я просто потихоньку щипал струны, а потом во двор вышла Габриэлла и встала напротив. С ничего не обещающей, но доброй улыбкой.
И я запел. Старую песню Визбора про двух раненых солдат. Первый раз я ее исполнил после того, как меня и Колю под Кимберли ранили. И сейчас слова выводил, а сам про Корено вспоминал. Пел по-русски, но мне кажется, она все поняла. А потом я случайно повернул голову и увидел, что в дверях дома напротив, уткнувшись лбом в притолоку, стоит Кочетков. И лицо у него было такое… человеческое, в общем. Лицо человека, знающего цену жизни и смерти, привыкшего платить по жутким ставкам и очень от всего этого уставшего. И в первый раз за все время, что мы знакомы, я его не боялся, скорее, жалел. Когда я доиграл, он ушел в дом, и до вечера я его не видел. Уже уезжая с подворья, он остановил коня возле меня и спросил про стихи, точнее, кто и где меня научил так писать. Я начал лепетать что-то несвязное, а генштабист вежливо, но твердо оборвав меня на полуслове, вполне искренне посетовал, что у него сейчас нет времени на сию, без сомнения, интереснейшую беседу. Но в будущем он мне гарантирует, что время для разговора он найдет непременно. И уехал. Я поначалу этого обещания испугался, а потом подумал, что сколь веревочка ни вейся, а совьешься ты в петлю. И что не каждая петля становится удавкой, из некоторых, вон, галстуки получаются, а из некоторых – спасательные канаты. И может так статься, что для меня Кочетков как раз таким канатом и окажется. Хотя может и удавкой. Ну и бог с ним, потом разберемся, а сейчас не время, потому как послезавтра мы выдвигаемся под Мафекинг.