Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого
66-летний премьер Горемыкин, умеренный, вяловатый, со спокойствием, отработанным долгой службой, ничему не удивлённый, ничем не взволнованный, ибо всё в истории повторяется, и сила одного человека недостаточна, чтобы её повернуть, – все эти месяцы видел, что с этой Думой работать никак не удастся, но продолжал невозмутимо работать, поскольку так сложились обстоятельства и пока того хотел Государь. Теперь же Дума переступила через край, а у Государя, как видел Горемыкин, было желание, но не хватало решимости Думу разогнать: мелькали ужасные видения 1905 года, которые могли взметнуться с ещё большею силой. И тогда старик решился на самое большое усилие своей жизни: с фамильным образом он приехал на приём к Государю и вместе с ним молился о Господнем содействии и просил повеления себе – распустить Думу, уйти в отставку, а бразды передать из своих усталых рук в твёрдые руки молодого решительного Столыпина. И получив таковое повеление, он отправился к себе, отдал распоряжение о роспуске, сам же сказался в нетях и не велел прислуге искать и звать себя ни по какому вызову. Действительно, в тех же часах Государь усумнился в отчаянном решении и вызывал Горемыкина передумать – а Горемыкина нигде не было.
Столыпин же успокоил Думу, встревоженную слухами (распустят? останемся в креслах сидеть, как бывало римский сенат! апеллируем к стране, вся страна поднимется! да никогда не посмеют!), – в воскресенье 9 июля расставил солдат близ Таврического дворца, повесил большой замок на двери, а по стенам – царский манифест:
Выборные от населения, вместо работы строительства законодательного…
И – что же теперь было кадетам? И – как же им перед революционною Россией? С воскресного утра кинулись собирать депутатов, а тем временем в запертой квартире на пыльном рояле набрасывали новое Воззвание, и Винавер находил, что в проекте Милюкова
нет стихийной негодующей силы, а надо, чтобы крик возмущения прозвучал как блеск молнии.
Окончательно составили воззвание Винавер с Кокошкиным. Но из воззывов Милюкова так и осталось: не платить податей! (впрочем, прямые налоги составляли ничтожную часть бюджета) – и не давать государству рекрутов! (впрочем, их набор наступит лишь в ноябре).
А уж раньше было задумано у них на случай разгона: всем ехать на вольную финляндскую территорию, в Выборг. Оглядчивые депутаты-крестьяне, к кому и было всё милюковское воззвание, увы, не поехали, ни один. Поехало около трети Думы, самые пылкие (из них человек тридцать скрылись потом). В тот же воскресный вечер открыли заседание в отеле Бельведер, и председательствовал всё тот же благообразный непременный Муромцев. Приехали и трудовики (легальные эсеры), и социал-демократы (однако, резервируя вооружённое восстание).
Выступали – Кокошкин, бессменный Петрункевич, Френкель, Герценштейн, Йоллос, и лидеры трудовиков Брамсон, Аладьин, – и все пылали негодованием, и никто не мог предложить разительной меры, убийственной для правительства. Такой манифест, какой получался, – за него народ не прольёт крови, увы.
Объявить себя Учредительным Собранием? Присвоить себе функции правительства? Считать себя полной Думой и отсюда не расходиться?
Жордания (с-д): Хотя здесь – треть Думы, но именно те, которые по праву являются…
Рамишвили (с-д): Ещё недавно мы были уверены, что не вернёмся домой без земли и воли. Но (презрительно) вы на решительные средства не пойдёте.
(Трудовики): Дело народа – в руках самого народа! Армия с оружием в руках… защищать дело свободы! Правительство – больше не правительство! Повиноваться властям – преступно!
Но – что же делать? Опять оставалось: не платить податей и не ставить рекрутов. (Не желая замечать, что эти удары: – по всему государству, а не по правительству.)
– Всеобщую забастовку?
– Вооружённое восстание?
– Мы не можем призывать к восстанию, это будет провал конституционализма в России.
Винавер (к-д): Ехать назад в Петербург и пусть нас там целиком арестуют – это будет хороший символ и возбудитель для общественной борьбы. Настроение падало.
Гредескул (к-д): В конце концов мы не призываем ни к чему страшному: пассивное сопротивление, вполне конституционно. Есть ещё мера: призвать народ воздерживаться от казённого вина…
(Кто знает русские привычки, хорошо посмеётся).
Нет, падало настроение. До разгона казались себе и противнику страшными. А вот – ощущение банкротов. Усилились разногласия. Обсуждали постатейно. И, может быть, никакого Выборгского воззвания принято бы и вовсе не было, не явись в гостиницу губернатор: господа, надо немедленно закончить заседание, ведь Выборг – крепость, в любую минуту могут объявить на военном положении…
Да, да, да! Нельзя злоупотреблять гостеприимством финских друзей. Что ж, подчинимся непреодолимой силе…
Поспешно надевал пальто и уходил из президиума несбывшийся президент или премьер-министр России
Муромцев: Многие из тех, кто подписал Выборгское воззвание, совсем не согласны с ним…
Уже спорить времени не осталось, а проголосовали чохом всё как есть и приняли:
НАРОДУ ОТ НАРОДНЫХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ
ГРАЖДАНЕ ВСЕЙ РОССИИ!
…КРЕПКО СТОЙТЕ ЗА ПОПРАННЫЕ ПРАВА!
ПЕРЕД ЕДИНОЙ И НЕПРЕКЛОННОЙ ВОЛЕЙ НАРОДА
НИКАКАЯ СИЛА УСТОЯТЬ НЕ МОЖЕТ.
Выборгское воззвание никого не увлекло, никого не испугало, и даже жалкостью своей успокоило власти: они-то ждали революции.
Так закончился первый экзамен новосозданной Партии Народной Свободы – проигранным первым русским парламентом, где кадетам так легко досталось и так легко упустилось большинство.
*****
Я ВАШЕ’Ц, Я ВАШЕ’Ц - А КТО Ж ХЛЕБОПАШЕЦ?
*****
8
Этим летом на одном из патриотических концертов в крупном московском офицерском лазарете, в зале морозовского особняка, Алине поднесли изумительный влажно дышащий букет роз, какого в жизни никто ни по какому поводу ей не подносил, – не букет этикета, а – непомерный, в обхват на объятие, какой и может явиться женщине только в жизни раз.
Поднесла и в руки Алине передала санитарка, её саму Алина и не заметила за букетом, и потом спросить было не у кого. В тот миг Алина смотрела на эти сотни розовых, жёлтых и белых воланчиков, наслоенных в каждом цветке, и благодарно – на зал, где ещё аплодировали и, очевидно, сидел даритель, и снова на букет, опуская в него лицо, вдыхая, впивая.
А записки при букете – не оказалось. Или её обронили?… Алина естественно ждала, что и сам подноситель подойдёт к ней за сценой, на лестнице или в вестибюле, когда букет вослед Алине спускали к извозчику: как это будет? Кто это будет? Ждала, так и не придумав, что же особенное ему ответить.
Но он – не подошёл. Совсем.
Она ждала ещё и на другой день. И даже через несколько дней. Но – никто не объявился. Не пришёл. Не написал. Не назвался.
И осталось загадкой… Навсегда теперь.
А может быть – так и красивее? Своего рода гранатовый браслет.
Должна же быть в жизни одна точка – вершинной красоты.
Впрочем – как бы ей и послали письмо? Ведь фамилию, по новому для себя праву артистки, она принимала лишь на концерты – Сияльская, а в жизни зналась под тяжеловесной мужниной фамилией – от какого-то поворота тына, за десять лет смириться не могла, да по паспорту и имя у неё было другое – Аполлинария, с эстрады непроизносимое, шибающее купеческим (хотя человек с воображением проницал бы в нём женский вариант Аполлона).
Она и ещё раз давала концерт в том же лазарете, стараясь вызвать повтор чудесного стечения обстоятельств. Но ничто не повторилось.
Кто ж он был, таинственный поклонник? Скорее всего – раненый офицер. Может быть, то был его последний вечер, и он уехал в Действующую армию? Или врач того лазарета? – вряд ли. Или московский гость, зашедший на концерт случайно, но, поражённый с первых касаний клавишей, пославший за букетом тут же?…
Она – ждала дарителя, но и заранее робела, она при встрече не могла бы и найтись. От юных лет и до самых нынешних, при внешней резвости, громкости, порывах, Алина была невытравимо стеснительна: с гимназическими подругами или с матерью избегала говорить о стыдном, гордо: “я знаю! я знаю!”, но из-за этой скованности не знала ничего, когда все уже знали. Неумелость была неразделённая тайна её, Алина искрилась, хохотала, кокетничала, но оставалась как бы за витринным стеклом. И эта застенчивость потаилась в её характере навсегда.
И сейчас встреча с дарителем не могла бы иметь никакого разрешения или выхода.
Да она не посмела бы ничего.