Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I Август Четырнадцатого
– Нет! Этой мессы для меня Париж не стоит! – вскидывались подвижные глаза Воротынцева и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами.
– Десятки тысяч наших пленных поведут по немецким городам – и немецкие толпы будут ликовать. Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не вознаграждается. Как можно так класть своих без расчёту?
Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:
– Значит, все будут понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского. Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал, что не оставит Францию.
– Гнал – великий князь, понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский. Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных. Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского. И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы на Бобриковой – так пусть ложится 40 тысяч русских?
– Но приказ великого князя был, если ты помнишь, – хладнокровно отводил Свечин, – переступать границу 1 августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам считал наступление обречённым.
– Так нельзя вести такое! – взгорелись светло-серые глаза Воротынцева. – Так надо иметь мужество – доложить! отказаться!
– Ну, много ты… ну, много ты… – едва не смеялся Свечин.
Вчера к вечеру, после Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, что видно из Ставки. И сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.
– А дурацкую блокаду пустого Кенигсберга – кто придумал? Жилинский. На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что наделали в подробностях.
В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие – не доверие, уж если доверять, то без перегородок.
– Августейший Дылда, – отпустил Свечин. – И откуда это у всех убеждение, что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал и строго установил конницу? Ну, конечно, рост, вид, голос… А в голове – своего ничего, куда подует…
– Ну, Янушкевича, бархатную тряпку! – ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку набили? – со страданием вскрикивал Воротынцев. – С кем начинаем войну?
Однако всею нетерпеливой, больной горячностью Воротынцева Свечин был нисколько не увлечён и не сбит.
– И никак великому князю не выгодно такое разоблачение, потому что оно перекинется на него. И когда ты видел у нас, чтобы кто-то кого-то снизу вверх переубедил горячей речью? По частным поводам может иметь успех дельный аргумент, дельная бумажка, – но в общем виде? Чтобы всё сразу перетрясти и всех пронять? Да ни за что. Это – омут. Дегтярный. Даже круги не пойдут. Смотри, Егорий, через час делаешь жизненный выбор. Неизбежно тебе выступить, конечно, но выступление может быть разное.
– Наверно, ты прав, Андреич, – с той же больной улыбкой неуступки на похудевшем, обострённо-оживлённом лице, с тёмно-багровым пятном сквозь бороду, отвечал Воротынцев. – Да только если б ты сейчас всё испытал сам, то… Со всем благоразумием, и твоим и моим вместе… Нет, это состояние бывает, наверно, в жизни раз или два. Ничего не хочу, хочу только правду им вылепить! Я на прорыве дал себе клятву, что если только выйду живым…
– Ну, и сам себя только погубишь.
– А что – меня? – криво усмехнулся Воротынцев. Ещё виделся ему так легко утешенный великий князь. – Претерпевый до конца – спасен будет!… Дальше полка не сошлют. А полком я неплохо командовал.
Свечин был на два года моложе, но по характеру его, но по рассудительности никак бы этого не заметить:
– Да. Если б над каждым твоим шагом не было главномешающих. А будут тебе присылать дурацкие приказы – и ты будешь выполнять и платить солдатами. И телеграммой полковнику Свечину будешь умолять: братец, выручи, защити! Нет, Егорий, делают – делатели, а не мятежники. Незаметно, тихо – а делают. Вот я за день исправлю хоть два глупых приказа в лучшую сторону, в одном месте оправдаю храброго командира полка, в другом – отведу сапёрный батальон от ненужной смерти, и я прожил день не зря. А сидишь рядом ты – ещё два приказа исправишь, уже четыре! Бессмысленно с властями воевать, надо их аккуратно направлять. Нигде ты не можешь быть полезней, чем здесь. Тебе так невероятно повезло – один комментарий при разборе манёвров, великий князь запомнил навсегда, и вот ты в Ставке, а выгонят – сюда уже больше не подымешься.
Да, так устанавливается личная симпатическая связь. Воротынцев со взгляда запомнился, полюбился великому князю – но и сам не забывал теперь своей благодарности к нему. Во всей этой истории он хотел бы отъединять великого князя от дегтярного омута.
А трезвому насмешливому Свечину всё было бессомненно ясно:
– Ну вот, напросился, ездил, – и зачем ты ездил? Много исправил? Очень это было нужно?
– Затем и ездил. Чтоб не пропало, – смутно отговаривался Воротынцев.
Действительно, рвался ехать – казалось так верно, а сейчас отсюда оправдать поездку было совершенно нечем.
– Ты б убедил меня, Андреич, и я бы смолчал, если б это был чисто военный вопрос, ошибки тактики. Да, можно было бы подправить в других местах, на других делах. Но это – уже не военный вопрос, понимаешь? Это – чувствие у них такое, – и его терпеть нельзя. Я потому и кинулся в операцию, что думал – судьба армии и победа решается в низах, на деле. Но когда на верхах так чувствуют – это уже за пределами тактики и стратегии. Претерпевый до конца! Они берутся претерпеть все наши страдания – и до конца! – и даже не выезжая на передовые позиции. Они готовы претерпеть ещё три-четыре-пять таких окружений, и тогда Господь их спасёт!
Он – не выговаривал до последнего. Ни для Свечина, ни даже для себя. Но не прощал он – самому царю, да! Вот этого лёгкого самоутешения – не прощал.
– Всё равно ничему не поможешь, – как сквозь зубы насвистывал неуклонный Свечин. – Всё останется так же, а ты голову разобьёшь. Вообще, мятеж, погорячу, часто кажется самым прямым и правдивым выходом. А проходит время – и оказывается, что терпеливая линия была верней. Я тебе дело говорю. Сиди не лихо, работай тихо.
– Нет, уже не могу я тихо сидеть! – нисколько не охлаждался Воротынцев. – Вот – стрела в груди, как её не вытянуть?…
Остановился, приобернулся, придержал Свечина за грудь, за портупею на груди:
– И даже знаешь… Вот знаешь?… Тебе дико покажется, скажу. Я там ночью ходил на полянке часовым, под звёздами, моя команда спала. И вдруг стал – как не понимать: а почему мы здесь? Не на полянке этой, не в окружении здесь, а… вообще на этой войне?…
– Как это?
– Вот, вдруг тоскливое ощущение всех нас – не на месте… Заблудились. Не то делаем.
Подвышенное под кителем раненое плечо его поднялось как дня жалобы.
– Я сам себя понять не мог: какое такое голове… разломье? Потом думал так: мы всю жизнь учимся как будто только воевать, а на самом деле не просто же воевать, а как верней послужить России? Приходит война – мы принимаем её как жребий, только б знания применить, кидаемся. Но выгода России может не совпадать с честью нашего мундира. Ну подумай, ведь последняя неизбежная и всем понятная война была – Крымская. А с тех пор… У тебя никогда так?
– Как же мы можем послужить, если не войной?
– Вот я и задумался! Одной силой стоящей армии! – вот как. И я вспомнил Столыпина…
Ну, это уже до бессвязности. Свечин поморщил выкатистый лоб и возвратил друга на землю:
– Втянули бы нас. Напали бы, как сейчас напали. Да и напали за мобилизацию. Это надо бы уступать и уступать, и всё равно Германии не насытишь.
– Нисколько не уступать!
– Ну да!… Это ты забредил. Тебя просто самсоновская битва трахнула. Но вся она в истории этой войны будет, поверь, не больше чем эпизод. А у них – уже и сейчас не твоей Пруссией и не твоим Самсоновым головы заняты. Они все сейчас только ждут телеграммы о взятии Львова. Хотя, – вёл и вёл с безулыбчивой рассудительностью, и черно-яркие глаза его глядели жутковато, – знают, что Рузский, растяпа, пошёл безопасно южней города, выпуская из клещей 600 тысяч австрийцев, две армии, Ауфенберга и Данкля, не уничтожает, а вежливо выталкивает, тоже доктрина… И этим Львовом прикроют всю твою самсоновскую, и будут ордена получать. И зазвонят по всей Руси колокола в праздник нашей глупости, что схватили пустой город.