Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I Август Четырнадцатого
Андозерская обежала глазами всех сразу – сколько их тут, тут ли им и предложить? Чуть подумала, маленькие губы собрав:
– Ну, скажем… О религиозном преображении красоты в Средние Века и в эпоху Возрождения? – И опять осмотрела всех, видя много и недоумения. – Или – мистическая поэзия Средних Веков? – Ещё улыбнулась: – Ну, подумаем.
Едва поклонилась, с достоинством отпуская их или себя, и пошла маленькая, узкая, ровненькая, в спину почти бы курсистка, только с перебором изящества, что уже и не интеллигентно.
Лиза задумчиво смотрела ей вслед.
Другие загудели, обе Вари возмущённо: что ж, духовная жизнь того же Средневековья не вытекает из его социально-экономических условий? Да если она осмелится сказать такое на лекциях!…
– Ах, – закинула голову Лиза, – это невыносимо, всё вытягивать из экономики, кончайте!
Варя пятигорская, очень уверенная после лета:
– Ах, такие ли бывают превращения! Был у меня друг, я вам рассказывала… Неделю назад встречаю его на станции Минеральные Воды…
Вероника спокойно, как сама с собою вслух, защищала профессора:
– А что? Личная ответственность каждого – ведь это хорошо? Если только среда да среда – так мы тогда каждый – что? Ноли?
– Мы – молекулы среды, – осадила её Варя великолукская. – Этого довольно!
А Ликоня косила в окно, даже отходила. Но потребовали мнения от неё. Она подняла брови, повела шеей, пожала плечами, не одновременно двумя:
– Мне очень понравилась. Особенно голос. Как будто арию ведёт. Такую сложную, мелодии не различишь. Засмеялись подруги:
– А – смысл?
– А тема кружка тебе понравилась?
Ликоня нахмурилась маленьким лобиком, но и в улыбку сдвигая подушечный рот:
– Смысл?… Я пропустила…
*****
НЕ ИСКАЛ БЫ В СЕЛЕ, А ИСКАЛ БЫ В СЕБЕ
76
Аглаида Федосеевна Харитонова была жёсткая женщина, привыкшая к положению власти, и власть хорошо прилегала к ней. Уступчивость Томчаку была из редчайших случаев её жизни. Её покойный муж, добрый человек, пробоялся её от первого ухаживания и до последнего вздоха. По службе гимназического инспектора он постоянно советовался с ней, а вне службы подчинялся беспрекословно, дети знали, что всё серьёзное может разрешить или запретить только мама. Городские власти очень считались с Харитоновой, и при лево-либеральном направлении её гимназии никто не осмеливался притеснить или указать ей. (Да впрочем и вся ростовская образованность рядом с казачьей столицей по долгу не могла принять роль иную, как лево-либеральную). В гимназии Харитоновой преподавала историю жена революционера, то осуждённого, то бежавшего, то тут же, в Ростове подпольно действующего, и всё направление гимназического курса истории было с нескрываемым революционным уклоном. С такими же симпатиями велась и русская литература. Конечно, не миновалось преподавание закона Божьего, но и батюшка приглашался не мракобес, не фанатик, да больше половины воспитанниц были освобождаемы от этих уроков как лица иудейского вероисповедания. Конечно, в праздничные дни приходилось гимназисткам на актах петь “Боже, царя храни”, но откровенно без энтузиазма. Однако ироническому непочтению к властям государственным Аглаида Федосеевна не допускала распространиться внутрь гимназии на собственную власть. Её власть в гимназии осуществлялась непреклонно и неподвержно расшатыванию. Не только все воспитанницы трепетали перед ней, но и приглашаемые на вечера гимназисты или ученики мореходного училища поднимались по лестнице в робости, что при верхе её каменная начальница, через пенсне оглядывая каждого зорко, тут же повернёт по лестнице вниз за ничтожную некорректность одежды. Нравы харитоновской гимназии стояли выше похвалы, да при высокой плате за обучение (без чего и нельзя поставить гимназию высоко) туда попадали дети родителей состоятельных, и только девочки две на класс содержались благотворительно.
Державно ведя такую гимназию, меньше всего могла ожидать Аглаида Федосеевна мятежа в собственной маленькой, легко управляемой семье. И не муж проявил непокорность, но, по смерти его, старший сын – в крещении Вячеслав, но хотением матери Ярослав. Как будто с малых же лет пропитанный просвещённым духом, он вдруг стал порываться ещё с пятого класса уйти в кадетский корпус. И всякое бы жизненное отклонение сына не могла легко допустить такая властная уверенная мать. Но это отклонение пришлось особенно обидно: за неразумным мальчишеским увлечением серым контуром проступала измена. Хотел уйти старший сын именно в тёмную, тупую офицерскую касту, не затронутую ни духом свободы критики, ни духом знания. Так неожиданно извратилась в Ярославе воспитанная в нём здоровая любовь к народу: не в помощь освобождению народа, а в приобщенье к его якобы святой силе и почве. Ярослав был мягкий мальчик, но это извращенье в нём оказалось упорно. Три года мать с ним билась и защемляла, но после гимназии уже не хватило материнского авторитета, логики, гнева – и Ярослав уехал в Москву и поступил в Александровское училище.
Борьбу за сына можно было продолжать, свободная мысль пробивалась же и в офицерство: ведь и Кропоткин кончал Пажеский корпус! и Чернышевский преподавал в кадетском! – но тут второй удар нанесла дочь Женя, и в тот же год.
При самом большом сочувствии свободе социальных отношений, равноправию женщины (даже примату её), Аглаида Федосеевна косно держалась того правила, что девушка должна венчаться более, чем за девять месяцев до рождения ребёнка. Женя же переступила это правило. А выходя внагонку замуж, не дождалась материнского благословения. А потом рождением ребёнка развалила и своё ученье в Москве на педагогических курсах. Наконец и муж её, Дмитрий Филоматинский, сын дьякона, сам только кончающий студент, не оказался мужественным сильным человеком, какого Аглаида Федосеевна могла бы ожидать для своей живой, породистой, энергичной дочери. И она с бесповоротностью не признала этого замужества, считала его не произошедшим, внучку – не родившейся, подвергла всех троих опале, не разрешено было им приезжать в Ростов. И где-то в Козихинском переулке под чердаком Женя качала Ляльку, а зять готовил последние экзамены и дипломный проект.
В последний год там часто бывала у них Ксенья, очень сочувствуя гонимой Жене, и Ксенья же взяла на себя её горячую защиту – в письмах и при поездках в Ростов. И смогла поколебать Аглаиду Федосеевну! – этой весною та разрешила отлучённым однажды показаться.
Круто гневалась начальница, но была ж и справедлива. Пришлось признать, что ошибки Жени были исправлены, или не оказались ошибками. Хотя, действительно, зять был щупл, невзрачен – Лялька вышла очень здоровым ребёнком, в мать. Едва не развалив своим рождением семьи, Лялька засверкала новым центром её, звенящим радостным центром, отобрав это место у своего дяди, одиннадцатилетнего Юрика. Однажды увидав, бабушка не захотела с ней расстаться. А зять оказался умён и деловит. Он был не просто инженер, но с новым уклоном теплотехник, и молоденького выпускника здесь как поджидала работа: и по теплу и по холоду, и в Ростове и в Александрово-Грушевске, и даже предлагали ему лабораторные занятия в Донском Политехническом. Не было у него петушиного задора – так и лучше, чем у глупого Ярика: скрещенные молоточек и гаечный ключ становились новым знаком века, вместо скрещенных когда-то мечей или знамён. Это понимая, зять держался скромно, но с силой, не видной извне. За столом он бывал подавлен фигурою тёщи, но не её колкостями: отшучивался, надо признать, остроумно, хотя незлобиво. От удачной работы, от жены, от ребёнка его не покидало щедро-счастливое состояние. Ещё в большем состоянии счастья плавала и носилась Женя. Счастье, как розовый туман, затопляло всю квартиру Харитоновых, и никто, дышащий им, не мог им не заразиться. И Аглаида Федосеевна, трижды в день переходя из гимназического коридора в свою квартиру, при всём упорстве не могла не поддаться охвату этого розового тумана. Звенел лялькин крик, напевала дочь, тихо посмеивался зять, всё взрослей рассуждал за столом Юрик – и затягивался старый рубец мужниной смерти и новый рубец своевольства старшего сына.
Такою видела Ксенья семью Харитоновых в июле, когда ехала из Москвы на юг, ещё до войны. Всегда было ей хорошо с этими людьми, но никогда так до слез хорошо, как теперь. И в письмах Жени, приходивших в экономию, всё та же была суматошная, сама себе не верящая радость, и рубеж войны почти не прочертился в них. И с тем же предвкушением опять погрузиться в тёплый туман этой радости, Ксенья теперь, на обратном пути с Кубани, вышла на ростовском вокзале и села на извозчика, пересчитав свои поднесенные шесть вещей.
Правда, в экономию она неслась лёгкой птичкой, а назад волокла на себе горе, но и куда же с ним, как не к Харитоновым, где же помощи искать, защиты, совета? Как чёрной плитой свалилась мрачная воля отца: не то что о танцевальной студии, об этом и не поперхнись, а – курсы бросай, трэба замуж! Только до Рождества отпросилась с ориной помощью, пока всё равно война. Там, дома, казалось, что выхода никакого: как же спорить с отцом?! Но стоило проснуться утром в вагоне и от Батайска из окна увидеть на долгом гребне над рекой уступами улиц – огромный, вольный, весёлый Ростов, где родились и расцвели первые свободы, радости и интересы Ксеньи, – и уже стала отваливаться плита отцовской угрозы, и носатый крикатый отец перестал быть страшным неоспоримым единственным судьёй её жизни.