Елена Хаецкая - Варшава и женщина
Джауфре Рюдель зарылся в одеяло, не зная, куда спрятаться от жгучего стыда, ибо над его любовью ругались самым жестоким образом. Вокруг несчастного поэта бесновались гигантские тени, хриплые голоса издевались над незадачливым любовником и поносили его на все лады. Но хуже всего было то, что дама Матильда сидела тут же, на постели, и хохотала, как безумная, покуда ее не одолела икота…
Наконец Джауфре схватил одеяло, набросил его себе на плечи и с громким криком устремился прочь, в гостеприимную прохладу ночи, а вслед ему летел самый ужасный хохот, какой только можно себе представить…
– С тех самых пор, мой друг, я совершенно лишился сил, – заключил свое горстное повествование Джауфре Рюдель. – Стоит мне забыться сном, как я в ужасе открываю глаза, ибо случившееся вновь настигает меня и терзает мою израненную душу. Я снова слышу бессердечный смех дамы Матильды и грубые насмешки людей ее брата! Я не нахожу себе покоя ни днем, ни ночью…
Маркабрюну, по правде говоря, стоило больших усилий не смеяться во время этого плачевного рассказа, прерываемого судорожными вздохами и тягостными паузами. Но когда Джауфре закончил, гасконец дружески обнял его и произнес:
– Что ж, мессир, вы спасли меня от лютой стервы-девчонки, а мне, видать, суждено отплатить вам той же монетой. Поверьте, даже умнейшим людям доводилось делать глупости и терять голову от любви – так следует ли осуждать молодого человека, вроде вас, когда его охватило благородное безумие страсти? К тому же ваши сочинения вовсе не дают оснований утверждать, будто вас отвергла злая и неблагодарная женщина.
– Как? – поразился Джауфре Рюдель. – Разве в своих песнях не говорил я вполне определенно, что не могу ни есть, ни пить из-за любви к неприступной красавице?
– Да, но вы нигде не утверждаете, что красавица эта – Матильда Ангулемская или вообще какая-либо женщина. Вполне возможно, что ваши воздыхания обращены на Даму Поэзию, а земные дамы не имеют к этому никакого отношения.
– Но я ведь ясно говорил о ее совершенно теле, о соразмерных членах…
– Стих есть тело поэзии; строфа же – член стиха, и соразмерные строфы есть основа для совершенного стихотворения. Говоря о теле и членах, вы вполне могли подразумевать версификацию.
– Но я сетовал на друзей, которые не умеют научить меня, как лучше добиться благосклонности суровой дамы…
– И это вполне понятно, ибо научить поэтическому дару невозможно, и всякая дружба тут бессильна.
– Но в таком случае выходит, что я – плохой поэт и никуда не годный версификатор, для которого Дама Поэзия навсегда останется недоступной! – вскричал Джауфре Рюдель.
– Превосходная форма ваших песен служит наилучшим опровержением их содержанию, – заявил Маркабрюн.
И видя, как просветлело лицо Джауфре Рюделя, добавил:
– А теперь ступайте-ка и сложите новую песню – обо всем, что довелось вам пережить по милости одной капризной и неблагодарной девицы, которая, по правде сказать, мизинца вашего не стоит. Пусть знает, что вы первый готовы посмеяться над ней и ее проказами; что до нее самой – то вам больше нет до нее никакого дела!
Джауфре Рюдель помрачнел.
– Рассказать по всеуслышание, какую жестокую шутку она надо мной учинила? Признаться в своем позоре? Нет, такое мне не под силу! Ибо клянусь, сердце мое до сих пор кровоточит!
– Ну так пусть оно больше не кровоточит! Не предпочитаете же вы, чтобы она рассказывала об этом сама, похваляясь перед всеми своей ловкостью и хитроумием?
Сеньор Джауфре задумался.
– Вы, пожалуй, правы, Маркабрюн! – признался он наконец.
И вот какие строки он сложил о постигшей его неудаче:
Люба мне летняя пора,
Птиц пенье в зелени дерев.
Но хладом зимним я согрет
И мне зима милей стократ.
Увидишь радость – к ней душой
Стремись: вот мой девиз благой.
Кто счастлив, тот глядит добрей.
Теперь к чужому не стремлюсь,
Из дома носу не кажу.
Своим добром я дорожу
И счастлив, кажется. Боюсь,
Кто выжидает – тот умен;
Глупец – кто так воспламенен,
Как я, когда спознался с ней.
Сколь долго, тяжко я страдал,
Душой и телом помрачен!
Едва лишь погружался в сон,
Как тотчас ужас заставлял
Бежать и отдыха, и сна.
Но вот и боль побеждена,
Из сердца вырван злой репей.
Не устаю благодарить
Всех тех, кто добрый дал совет,
Как вновь увидеть ясный свет!
Какую песнь для них сложить?
Друзей и Господа хвалю,
Всех оделяю, всех люблю –
Должник ваш до скончанья дней!
Я ныне мудр. Поверь льстецам –
И гибель! Что ж, я исцелен.
Не болен боле, не влюблен,
За что спасибо небесам!
Случалась сходная беда
И с мудрецом; но никогда
Не предано любви верней!
Одетым лучше б мне лежать,
Нежли нагим. Покров долой
Сорвал с меня злодей лихой
И ну, кривляясь, хохотать!
А я, вздыхая и дрожа,
Лишь плакал… Точно от ножа
Остался след в душе моей!
Кто, как не я, был виноват
В чудовищной ночной игре?
Увы! Дозволил сам сестре,
Чтоб надо мной ругался брат.
Достанет у кого ума
Судить: ее ль, моя вина,
Чью сторону принять верней?
Но вот опять цветет апрель.
Я весел и здоров и бодр.
И в общий сладкогласый хор
Пусть и моя вольется трель.
Весть разнеси, о друг певец:
Рюдель избавлен наконец
От ноши тягостной своей!
По-провансальски же это поется так:
Belhs m'es l'estius e-l temps floritz,
quan l'auzelh chanton sotz la flor;
mas ieu tenc l'ivern per gensor,
quar mais de joi m'i es cobitz.
Et quant hom ve son jauzimen,
es ben razos e avinen
qu'om sia plus coindes e quais.
Er ai ieu joi e sui jausitz
e restauratz en ma valor,
e non irai jamais alhor
ni non querrai autrui conquistz;
qu'eras sai ben az escien
que sol es savis qui aten,
e selh es fols qui trop s'irais.
Lonc temps ai estat en dolor
et de tot mon afar marritz,
qu'anc no fui tan fort endurmitz
que no-m reisides de paor.
Mas aras vei e pes e sen
que passat ai aquelh turmen,
e non hi vuelh tornar ja mais.
Mout m'o tenon a gran honor
tug silh cui ieu n'ei obeditz,
quar a mon joi sui revertitz;
e laus en lieis e Dieu e lor,
qu'er an lur grat e lur prezen.
E que qu'ieu m'en anes dizen,
lai mi remanh e lai m'apais.
Mas per so m'en sui encharzitz,
ja non creirai lauzenjador:
qu'anc no fui fan lunhatz d'amor,
qu'er no-n sia sals e gueritz.
Plus savis hom de mi mespren:
per qu'ieu sai ben az escien
qu'anc fin'amors home non trais.
Mielhs mi fara jazer vestitz,
que despolhatz sotz cobertor:
e puesc vos en traire auctor
la nueit quant ieu fui assalhitz.
Totz temps n'aurai mon cor dolen,
quar aissi-s n'aneron rizen,
qu'enquer en sospir e-n pantais.
Mais d'una re soi en error
e-n estai mos cors esbaitz:
que tot can lo fraire-m desditz,
aug autrejar a la soror.
E nulhs hom non a tan de sen,
que puesc'aver cominalmen,
que ves calque part non biais.
El mes d'abril e de pascor,
can l'auzel movon lur dous critz,
adoncs vuelh mos chans si'auzitz.
Et aprendetz lo, chantador!
E sapchatz tug cominalmen
qu'ie-m tenc per ric per manen,
car soi descargatz de fol fais.
В заключение осталось только рассказать о судьбе чумазой и бойкой девчонки, которая привезла Маркабрюна в Блаю на своей телеге с навозом. Тщательно умытая, причесанная и переодетая в хорошенькое платье, она была отдана в обучение одной добродетельной женщине, ткачихе, жившей в Блае, а спустя год и один день получила от сеньора Джауфре тридцать марок серебром, так что впоследствии очень неплохо сумела устроиться.
Управляющий сеньора Лузиньяна предпринимал некоторые попытки найти и водворить на место дерзкую девчонку, пропавшую невесть куда, но ему пришлось довольствоваться телегой и клячей, которые действительно отыскались в лесу в трех лье от Блаи. Да если бы и обнаружили эту сбежавшую Жанну, то вряд ли смогли бы ее узнать, поскольку прежде никто не видел ее умытой.
Спустя десять лет у нее были муж, свой дом, четверо детей и два подбородка, так что для нашего повествования бывшая Жаннетта отныне утрачивает всякий интерес.
Ярослав Воеводский
Что-что, а эту крышу Ясь Воеводский знал, как свои пять пальцев. Всю весну и половину лета 1939 года лазил сюда едва ли не каждый вечер вместе с Марианом Баркевичем и еще иногда со Станеком. Стан, впрочем, похоже, просто так ходил, чтобы его сопляком не считали.
Девицы, за которыми они подглядывали, наверняка обо всем догадывались. Подолгу задерживались у подоконника и хихикали, переминаясь с ноги на ногу, пуская в форточку дым или рассеянно ковыряя пальцем землю в цветочном горшке. Особенно старалась одна. И так на себя вязаную кофту натянет, и эдак, а то вдруг снимет с одного плеча и полезет на подоконник. Усядется, прижмется к стеклу пушистыми рыжеватыми волосами… Мариана прямо испарина от всего этого брала, и Яся – тоже.
Они успели даже разведать, что одну из девиц зовут Крыся и она пять дней в неделю стирает, прибирается и готовит у господ Паторжинских, а вторая, постарше, была ее незамужней теткой. Но та, которая тетка, тоже еще ого-го.
Однако потом появились немцы, и ничего из этих знаний не пригодилось. Ясь, кажется, и глазом не успел моргнуть, как все исчезло по мановению какого-то злого волшебника: и пыльная солнечная Варшава со сплетничающими кафе на улицах, и празднично гремящие трамваи, и сладкие луга по берегам Вислы, и далекий дух невидимых поездов, и изнывающая возле окна Крыся в вязаной кофте, – а вместо всей этой радости – холодная, пустая ночь, криво написанное на стене мелом «Да здравствует Польша» (без восклицательного знака и с какой-то безобразной загогулиной вместо последнего «а») и немецкий патруль, который стоит прямо под домом, лается и водит фонариками. Ясь сидел у трубы, как кот, и ждал, пока немцам надоест.