Андрей Колганов - Жернова истории
Миша молча встает и покидает кабинет. Понятливый, однако.
– Двадцать третьего сентября на заседании Политбюро «тройка» наметит расширение состава РВС СССР – и отнюдь не за счет ваших сторонников. А двадцать пятого на Пленуме ЦК они продавят это решение официально, – без предисловий сообщаю Троцкому эту весть.
– Кто? – Наркомвоенмор крайне лаконичен, но уже начинает волноваться.
– Ворошилов, Лашевич, Орджоникидзе, Уншлихт… Намечают и Сталина, но этот вряд ли согласится. Вас хотят поставить перед необходимостью протестовать, постараются вывести из себя, представить склочником, не способным к коллективной работе. Ведь вас уже почти год стараются представить человеком именно такого рода. Смысл этого решения вам понятен, и ваше возмущение легко спрогнозировать. Хорошо рассчитанная провокация – чтобы вы стали грозить отставкой, хлопать дверью и тэ-дэ, – излагаю ему свои соображения.
– Если это правда… – с закипающим раздражением медленно тянет Троцкий, – то я этого так не спущу…
– Чего, собственно, «тройка» и добивается, – тут же вклиниваюсь я в его мысли вслух. – Хотите добрый совет? – И, не дожидаясь ответной реакции председателя РВС, продолжаю: – Не упирайтесь. Сорвать этого решения вы все равно не сможете. И поменьше эмоций. Вы думаете, что ваши идеологические наскоки сколько-нибудь волнуют «тройку»? Не надо раздувать конфликт по поводу бюрократизации партии и досаждать Политбюро своими эпистолярными филиппиками по этому поводу. И, кстати, остановите ваших друзей, которые хотят сделать публичное заявление на ту же тему, – вас раздавят и начнут под этим предлогом изживание всякого инакомыслия.
Троцкий встрепенулся, расправил плечи и гневно воскликнул:
– Я не отступлю! Это – вопрос принципа, это – вопрос о коренных началах политики нашей партии! – И дальше полилась речь (впрочем, не слишком длинная, всего минут на десять), в которой Троцкий пытался объяснить мне, что, вступив в революционную борьбу, он не свернет с намеченного пути, несмотря ни на какие интриги.
Да, действительно, как оратор он был вполне достоин тех отзывов, которые приходилось о нем читать. Высокий эмоциональный накал, чувствуется полная вера в то, что говорит. Речь не вычурная, хотя и несколько более усложненная по сравнению, например, с Лениным. Было видно, что в его речи нет ни наигрыша, ни позерства. Но все-таки какой-то оттенок театральности чувствуется. Видимо, это просто часть его натуры.
Я уже не столь волновался, как при завязке нашей беседы, и смог оценивающе приглядеться не только к Троцкому, но и к его кабинету.
Старорежимная роскошь сохранилась в нем почти в неприкосновенности. Стены, отделанные мрамором, бронзовые светильники, люстра с хрустальными подвесками. Перед рабочим креслом Троцкого на столе стоял чернильный прибор и статуя витязя в шишаке…
Мне вдруг пришли на память стихи племянницы Троцкого Веры Инбер. Обычно я очень плохо запоминаю стихи, а эти я не учил даже, а лишь прочел как-то всего один раз. Но тем не менее удалось вспомнить небольшой кусок, как раз с описанием этого кабинета:
При свете ламп – в зеленом свете
Обычно на исходе дня
В шестиколонном кабинете
Вы принимаете меня.
Затянут стол сукном червонным,
И, точно пушки на скале,
Четыре грозных телефона
Блестят на письменном столе…
…И наклонившись над декретом,
И лоб рукою затеня,
Вы забываете об этом,
Как будто не было меня…
Тем временем Троцкий закончил свою речь, и я, кажется, понял, откуда у меня возникло это ощущение привкуса театральности. Троцкий «закрылся». Он прекрасно понимал, что в его раздувающемся конфликте с большинством Политбюро речь идет не только о принципах и о судьбе революции, но и о борьбе за ленинское наследство, за распределение власти. Пока Ленин был признанным лидером партии, эта борьба не имела столь серьезного значения – все они были в лучшем случае вторыми, а Ленин к тому же позволял всем им чувствовать себя с ним на равных – конфликтовать, спорить и даже оставлять его в меньшинстве по ряду вопросов. Эти – не таковы. Они не смогут держать в узде массу амбициозных и небесталанных политиков революционной волны одним только своим авторитетом. Поэтому для этих первая роль означает одно – безраздельную власть. Иначе не удержаться. И каждый из них это понимает, хотя и с разной степенью отчетливости.
Но вот этот аспект сложившейся ситуации Предреввоенсовета ни в коем случае не хочет демонстрировать публично. И с почти незнакомым ему служащим НКВТ обсуждать что-либо подобное он не намерен. И вряд ли мне сейчас удастся не то что переубедить Троцкого, а хотя бы побудить его затронуть эту щекотливую тему. Жаль. Ну ладно, честно говоря, я ведь и не рассчитывал на немедленный успех. Придется предпринять еще одну (а может быть, и не одну?) попытку. Но для этого надо чем-то зацепить Троцкого. Поднимаюсь со своего полукресла:
– Хорошо, Лев Давидович. Вижу, что вы не расположены к серьезному разговору. Понимаю, что для такого разговора между нами пока нет достаточно доверительных отношений. Однако подумайте на досуге вот еще о чем. – И на него вываливаются заранее заготовленные козыри: – Запоминайте. 22 сентября Болгарская компартия поднимет восстание и менее чем за двое суток будет разгромлена. Что будет в Германии – я тоже знаю. Представители Коминтерна там вынуждены будут отменить восстание накануне 25 октября – и мне известно почему. И знаю, как вспыхнет и во что может вылиться партийная дискуссия, к которой вы идете семимильными шагами… Да, – спохватываюсь я, – и попробуйте прислушаться к одной совершенно конкретной рекомендации. Когда на Пленуме ЦК 25 сентября вы дойдете до точки кипения, не пытайтесь покинуть заседание, хлопнув дверью. У вас попросту ничего не выйдет. – Глядя прямо в расширившиеся от гнева глаза Троцкого, поясняю: – Дверь в зале заседаний слишком тяжелая и поворачивается крайне медленно. Попытавшись хлопнуть этой дверью, вы только поставите себя в смешное и даже жалкое положение. – Троцкий, готовый уже выпалить какую-нибудь саркастическую тираду в мой адрес, все же в последний момент сдерживается.
– Мой телефон вашему секретариату известен, к тому же дополнительно указан в списке консультантов для Спотэкзака. Честь имею!
Расправить плечи. Легкий наклон головы. Щелчок каблуками. Четкий поворот через левое плечо – и я почти строевым шагом покидаю кабинет, не дав хозяину возможности попрощаться (не кричать же ему «до свидания!» в спину уходящему). Так, маленькая месть за аналогичное поведение человека, звонившего из его секретариата.
* * *После ухода посетителя, разговор с которым повернулся столь неожиданной стороной, Троцкий некоторое время сидел неподвижно, затем встал, подошел к окну и с минуту смотрел невидящими глазами на хмурое сентябрьское небо над Москвой.
«Да, интересный поворот. Откуда у этого Осецкого, мелкой шишки из НКВТ, такие сведения? И зачем он мне их выкладывает? – размышлял Троцкий. – Что тут за интрига раскручивается и кто за этим стоит? Напугать меня хотят? Для чего? Вывести из игры? Но я и так вроде к власти не рвусь…»
Лев Давидович прервал размышления, резко повернулся, устроился за столом и цепким движением взялся за один из телефонов:
– Сермукс здесь? Передайте ему трубку!.. Николай? Срочно мне все подробности об Осецком Викторе Валентиновиче. Главное – с кем связан или ранее был связан в партийной верхушке. И не забудьте такой детали – где получил военное образование, где служил и так далее…
* * *Закончив беседу с Троцким, я вернулся к своим делам в наркомате. Сентябрьскую зарплату нам выдали совершенно новыми купюрами – это были первые деньги с символикой СССР. Купюры крупные – по десять, пятнадцать и двадцать пять тысяч, с гербом СССР, с надписью «Государственный денежный знак Союза Советских Социалистических Республик». Правда, полиграфическое исполнение было довольно примитивным, только изображение герба было гравировано со всей тщательностью…
Деньги для выдачи заработной платы привезли в кассу наркомата только к самому концу рабочего дня, а выдачу начали вообще лишь около семи вечера, и поэтому, против обыкновения, в тот день я возвращался домой довольно поздно. Темные, едва ли не черные дождевые тучи висели, считай, над самыми крышами домов, превращая вечерний сумрак почти что в ночную темень. Когда я свернул в Малый Левшинский переулок и до моего дома оставалось дойти едва пять десятков шагов, дорогу мне преградили двое.
Рожи их совершенно недвусмысленно говорили о той цели, с которой они вылезли из-за кустов мне наперерез. Один из них, крепко сбитый, невысокий, лет тридцати, одетый в некогда щеголеватое, а теперь совсем затасканное полупальто, смотрел цепким недобрым взглядом. Второй, молоденький – и двадцати-то ему, наверное, не набиралось, – был повыше, довольно широк в плечах, в распахнутой шинельке почти без пуговиц. Его взгляд излучал даже некоторое удовольствие – похоже, предвкушал развлечение от предстоящей стычки.