Елена Чудинова - Держатель знака
Пальцы Сережиной руки непроизвольным движением впились в упругий белый мех.
— Руки вверх, сволочь!
Полушубок соскользнул на пол: Сережа с быстротой взвившейся пружины вскочил на ноги и, размахнувшись, швырнул оказавшимся в руке поленом в возникшего на пороге человека с поднятым маузером — прежде чем успел увидеть красную полоску поперек папахи, комиссарскую кожанку, выглядывающую из-под наброшенной на узкие плечи бурки, молодое лицо с горбинкой носа, искривленные ухмылкой губы — и еще двоих за спиной первого.
«… Наган!!»
Слишком маленькое, даже если успеть выбить стекло, окошко… Загороженная дверь… Десятая доля секунды потребовалась на то, чтобы осознать суть захлопнувшейся западни: военная реальность мстила за то, что была забыта…
— Живьем, штабной!!
« — Ваше Высокопревосходительство!..
— Как, Вы еще не уехали, Сережа?
— Я подумал, Николай Николаевич, может быть, я и второй пакет захвачу сразу — какой смысл возвращаться?»
Твою мать!!
Дверь, в которой появились красные, находилась между печкой и нарами, на которых был оставлен револьвер: Сережа метнулся к нарам, но был остановлен бросившимся ему наперерез рослым красноармейцем, который был тут же отброшен отчаянным Сережиным усилием и, с грохотом опрокинув скамейку, растянулся на полу… Наступив на красноармейца, Сережа потянулся уже со следующего шага схватить наган, но на его руках, заламывая их за спину, повисли подскочивший комиссар и второй красноармеец… Сережа вывернулся…
— Ах ты, падла!! — Вскочивший красноармеец бросился на Сережу. Двое других снова накинулись сзади: в следующее мгновение Сережа очутился на полу, но, не ощущая боли ударов, продолжал сопротивляться с отчаянным бешенством, пытаясь протащить на себе страшноватую «кучу малу» к лежащему на нарах нагану. Это почти удалось, но выскочивший из драки комиссар, примерившись, несколько раз ударил его по голове рукояткой маузера.
Москва, которую больше не суждено увидеть…
Какой встает она, когда между нею и тобой пролегли столетия военной преисподней?
Зимней многоликой сказкой твоего детства? Множеством и взаимопроникаемостью окружающих твои первые шаги миров?
Первый — замкнутый мир комнаты с темно-голубыми плитками печки, которая топится только тогда, когда не справляется калорифер… Разбросанные на медвежьей, с доброй мордой и стеклянными глазами шкуре — она живая — причудливо выпиленные деревянные кусочки мозаики… Если сложить их правильно, получается картинка: вещий Олег разговаривает с волхвом. За Олегом — дружина в шлемах и кольчугах, с красными щитами. Волхв опирается на посох и показывает рукой на белого коня, на котором сидит Олег.
А в двух шагах от теплой замкнутости этого мира — вход в другой: в ослепительно искрящийся алмазный лес, в котором цветы выше деревьев…
Нагретый на калорифере большой медный пятак… Вывеска булочной за кустами утонувшего в снегу сквера, через который бежит рыжая собака… Ты смотришь на это, забравшись на стул к подоконнику высокого окна, проникнув через холодное сверканье алмазного леса…
Полутемные, с прилавком по твой подбородок лавки, таящие в себе странствия по стеклянным пейзажам тяжелых шаров и глянцевитым страницам книг…
Москва… «Город чудный, город древний…» — помеченная кляксой страница хрестоматии…
Или более поздние, но такие же дорогие и таящие в себе такое же постоянное ожидание чуда картины… Заснеженный снаружи манеж, пар от дыхания лошадей, бегающих по кругу под щелканье бича… Звонкий ледок, сковавший дорожки Александровского сада… Музыка на катке… Звон разрезающих лед коньков… Кресла на полозьях… Смех…
И кажущиеся тебе такими волшебными все встречающиеся на катке и в Александровском саду зимние девочки. Их звонкие голоса, их раскачивающиеся от быстрого лета полозьев локоны — из-под меховых капоров, их сияющие глаза и румяные щеки, пушистые муфты, клетчатая шотландка или темное сукно подолов, в тяжелых складках которых мелькают шнурованные до колен ботинки… И ты радостно знаешь, что они — не человеческие существа, а живое и многоликое воплощение зимней сказки…
Москва… Всегдашнее ожидание чуда… Пасха… Весеннее солнце на золоте бесконечных куполов… Канун Пасхи… Камни еще так недавно появившейся из-под снега мостовой…
Тепло пахнущий пряностями и сдобой кулич — ты несешь его в руке поставленным в тарелку в белоснежном твердом узле накрахмаленной салфетки…
Весенне распахнутое голубое небо, старые разросшиеся ветлы на церковном дворе. Под ними длинный — через весь двор — стол, на котором, как снежные цветы, неожиданно раскрываются белые хрустящие узлы, а из них появляются большие и маленькие, разноцветно глазированные, обложенные яркими рисунками и цветной фольгой яиц куличи, холодные пирамидки пасхи…
Еще немного — и над куличами загораются огоньки тоненьких красных свечек… Ты держишь в ладонях жизнь этого маленького огня, защищая его от весеннего ветерка… Вот уже становится во главе стола молодой черноволосый священник… И ты ждешь, что вот уже сейчас упадут благоухающие брызги освященной воды и наполнят радостно волшебным содержанием то, что только что было сдобным хлебом, глазурью и коринкой.
Весь день — с утра — по улицам и переулочкам Москвы плывут белоснежные узлы с куличами.
А вечером по всей квартире беготня, хлопанье дверей, телефонные звонки, доглаживание чего-то утюгом — а в празднично сверкающей столовой уже накрыто для разговенья, и у тебя при виде всего этого скоромного великолепия сжимает нервным спазмом горло: во владеющем тобой возбуждении ты не можешь есть со вчерашнего еще вечера. Идут все — вместе с родственниками и друзьями семьи — в храм Христа Спасителя, идет даже Женя, слишком демонстративно для того, чтобы это было правдоподобным, подчеркивающий, что всего-навсего намерен соблюсти в угоду родителям общепринятые условности…
Идут все — но ты идешь не со всеми.
Ты идешь один — в маленькую светло-желтую Обыденку, церковь Ильи Пророка.
Выжидательное стояние в полутемной еще церкви перед началом службы… Кто-то сзади негромко разговаривает о том, что живопись все-таки не способна передать эту простодушную яркость золота православного иконостаса… Начало службы… Час… другой… Томительная дурнота от напряжения и голода… Холодеющий в сердце нелепый сумасшедший испуг: а вдруг — нет, вдруг не прозвучат в полночь те единственные слова, способные в мановение ока наполнить церковь ликованием и ослепительным светом?! Бешеный стук сердца, отчаянно мчащегося в груди навстречу этим словам… И последний — как будто оно сейчас вылетит наружу — тяжелый и огромный его удар — и губы сами выдыхают гремящие уже под озаряющимися сводами два единственно заветных слова… «Христос Воскресе!» И твой голос сливается с десятками других голосов, и уже нет сердцебиения, ни сердца, ни тела, ни тебя самого, а есть только невыносимое своей полнотой, мучительно пронзающее твое существо счастье…
Как будто сама по себе вспыхивает в твоей руке тоненькая красная свечка… Когда горит очень много свечек, воздух напоминает живой струящийся хрусталь… Горячий хрусталь…
Капли расплавленного воска стекают по твоим пальцам — кто-то с улыбкой подает тебе картонный кружок, ты берешь, благодаря ответной улыбкой, но незаметно прячешь в карман… Догорающую свечку ты держишь так, что она сгорает дотла в твоих пальцах, обжигая их: этих ожогов не будет.
Ты пойдешь туда один. Ты сам не можешь себе объяснить, почему ты не можешь разделить все это с теми, кто бесконечно близок и дорог тебе, но тебе легче не пойти совсем, чем сделать это… Ты любишь всех незнакомых в церкви. Почему же тогда?.. Может быть, потому, что сейчас тебе помешали бы привязанности твоей жизни, потому, что они должны сейчас отступить перед той могучей и великой связью, которая соединяет чужих…
Ты не можешь поделиться этим с близкими, так же как и тем, что после службы ты будешь до самого рассвета бродить по темной Москве — и вся она будет твоей, твоей от Кремлевских орлов до булыжника под ногами. Ею ты тоже не сможешь делиться ни с кем, потому что из двух признаний в любви только лермонтовское с первых шагов и до последнего вздоха будет твоим. Где это понять холодным петербуржцам, с въевшейся в рассудок и в кровь ледяной геометрией их нерусского города!
Ах эти давние споры о Москве! Голос Вадика: «Геометрия? Извольте, господа, сколько угодно! В нашей геометрии есть четкость и уж во всяком случае единый стиль — она несравненно лучше эклектики этой азиатской вакханалии, в коей вам угодно видеть нечто глубоко русское. Взгляните на Новгородскую Софию! — не к нашей ли „геометрии“ она ближе по духу, чем к вашему пряничному St. Basil14? А входящий в силу модерн окончательно превратит Москву в нечто несусветное. Многоэтажный модерн, вздымающийся над ее азиатским хаосом… бр!» Голос Жени: «О нет! Напротив того, в модерне — будущее Москвы, она зарастет им как дивными экзотическими цветами. Тенишевский круг — Врубель, Васнецов, Рерих — да все они вливают в модерн национальное содержание. Это — новая гармония!» — «Стилизация? Да еще на древнюю основу?» — «Дело не в стилизации и даже не в модерне, а в том, что еще не выросло на его основе… Это грядущее только чуть проглядывает из модерна, это еще не расцвело… Взять работы Шехтеля — это уже не только модерн… Москва — роскошный восточный цветок, она распускается сама по себе, делая неповторимыми сочетания и пропорции, немыслимые ни для кого другого!»