Коллектив авторов - Кино в меняющемся мире. Часть первая
«Солнцем» для него в молодые годы были помимо Комсомола, и Революция, и романтика Гражданской войны, и Героика новостроек, и, разумеется, Поэзия… Все это он так или иначе одушевлял. Но ему доставало дара одушевлять все живое и неживое.
У него часы «стонут». А потом «разводят руками, показывая четверть десятого». «Улицу сон ночным нападеньем взял». И даже «фонарь не смог спастись от черных гусениц мглы».
Он одушевлял понятия: «Как преступник среди бела дня, горизонт уходит от меня».
И сам он стал душой поколения людей 20-х – 30-х годов. Тех людей, разумеется, что были соблазнены и обмануты Коммунистической Утопией.
«Душа поколения» – это не ранг, не должность. «Первый Поэт» – не звание. «Голос Эпохи» – не «Наше Все».
«Душа поколения» – это отдельный статус. Как его формализовать? Кто в силах его заключить в тиски рационального определения. Можно только судить о нем по аналогии. Булат Окуджава считается душой того поколения, что зовется «шестидесятническим», или «оттепельным». И считается так по праву.
Высоцкий стал душой людей послеоттепельной поры. Но не лирической, как «дежурный по апрелю» Булат, а трагической, надрывной: «Парус! Порвали парус…».
Есть ли в нынешнем поколении поэт, способный претендовать на это пока вакантное место, не знаем. Подозреваем, что нет. Нынешнее общество атомизировано по интересам, по воспитанию, по образованию, по отношению к прошлому, по ожиданиям будущего. А проблема теперь в том, что горизонт-преступник совсем близко, на расстоянии протянутой руки. Живем, как говорится, одним днем, и нет у нас «завтра», есть бесконечное «сегодня». И задача, стало быть, не в том, чтобы догнать убегающий горизонт великодержавного будущего, а в том, чтобы от него ускользнуть.
В 30-е и далее в прочие сталинские годы тоже была у мастеров культуры проблема «ускользнуть» от режима-волкодава. Были и убежища, укрытия. Не слишком надежные, но все-таки… Для кого-то монастырем становилась детская поэзия, для кого-то – пейзажная лирика, для кого-то – работа над переводами мировой поэзии, кто-то проваливался в запой, который, впрочем, служил лекарством на все случаи раздвоения личности. Прочие могли выбирать между тем, чтобы быть затравленными, покалеченными, замученными, и тем, чтобы оказаться верными псами сталинского режима.
Светлов бежал в романтику. Ее предметом были идеалы революции и близкой к ним Гражданской войны, где «комиссары в пыльных шлемах» казались мифологическими покровителями и благосклонными патронами.
Поэт довольно рано почувствовал душевный дискомфорт. В стихотворении «Старушка», датированном 1927-м годом, он как бы извиняется за свой барабанный пафос:
Товарищ! Певец наступлений и пушек,
Ваятель красных человеческих статуй,
Простите меня, – я жалею старушек,
Но это единственный мой недостаток.
Был, впрочем, у поэта-романтика и другой «недостаток». «Ваятель красных человеческий статуй» почувствовал еще в ранние годы склонность к рефлексии, вследствие чего в 1927-м к нему явился Призрак («Призрак»), которому он, несмотря на свои материалистические убеждения, открыл дверь, выслушал его печальную повесть, потом выставил его, потом пожалел:
Теперь вспоминаю ночною порой
О встрече такой необычной,
Должно быть, на каменной мостовой
Бедняга скончался вторично.
Уже после войны автор «Гренады» посочувствовал первому красногвардейцу-часовому. Он ему: «Дай я у штаба подежурю, пойди немного отдохни!..».
Подежурив, прощается: «Тебе – в легенду. Мне – домой».
С советским режимом он попрощался устно. И не однажды. Об одном из них сигнализировал сотрудник НКВД в справке для товарища Сталина: «Красную книжечку коммуниста, партбилет превратили в хлебную карточку… пребывание в партии превратилось в тягость, там все ложь, лицемерие и ненависть друг к другу, но уйти из партии нельзя».83
Слава богу, из партии ему не пришлось выходить по той простой причине, что он в ней не состоял.
Слава богу, что он вообще не попал в мясорубку «№37». А возможностей для того у него было более чем достаточно: троцкистское прошлое, помогал семьям репрессированных и к тому же – острый язык, с которого слетали соображения, тянувшие на тяжелые политические статьи. Например, вот это: «У наших вождей высшее образование без среднего».
Он расстался с иллюзиями, но не с идеалами. И ему довелось однажды пересечься с поэтом, прошедшим ад ГУЛАГа – Варламом Шаламовым. Прощаясь с ним, Светлов сказал:
«Я, может быть, плохой поэт, но я никогда, ни на кого не донес, ни на кого ничего не написал».
Бывший зек про себя подумал, что «для тех лет – это не малая заслуга – потрудней, пожалуй, чем написать «Гренаду». А вслух сказал:
«Острота хорошая, Михаил Аркадьевич. Да вы и не такой плохой поэт».84
В тот вечер, когда они расстались, случилась новость: застрелился Александр Фадеев.
Светлов прокомментировал его предсмертное письмо: «Он всегда считал себя часовым партии, а сейчас выяснилось, что он стоял на часах у сортира».
Самоубийство Маяковского он назвал «выстрелом назад».
Самоубийство Фадеева – «выстрелом вперед». Выстрелом в послеоттепельное будущее. А скорее всего и дальше, в убегавший от нас горизонт.
В метафорическом смысле можно назвать «выстрелами вперед» летучие афоризмы самого Михаила Аркадьевича Светлова. Некоторые из них долетели до нас.
Вот этот к примеру: «Я боюсь не министра культуры, а культуры министра».
Или: «Жизнь – это густо населенная пустыня».
А также: «В наши дни порядочным человеком считается уже тот, кто делает пакости без удовольствия».
Еще: «Что я люблю писать более всего? Сумму прописью».
В каком-то доме отдыха почитательница светловской поэзии, смущаясь, спросила:
– Михаил Аркадьевич, а вы что, на самом деле, еврей?
– Ну что вы, голубушка… Просто я сегодня плохо выгляжу.
Об одном поэте:
– Он – как кружка пива. Прежде чем выпить, надо сдуть пену.
Речь зашла о поэте, который погиб в автокатастрофе в 1935 году. Светлов грустно сказал:
– А ведь человек мог бы жить ещё два года…
После больницы:
– Михаил Аркадьевич, как вы себя чувствуете?
– Как ангел, приехавший в ломбард за своими крыльями…
Просто так, от нечего думать:
«Один атом ругался матом. За это его исключили из молекулы».
Добивала его болезнь. Он и над ней пошутил: попросив пива, добавил: «К раку».
На пороге смерти подмигнул живым и мертвым:
«Смерть – это присоединение к большинству».
После того, как присоединился к большинству, стало понятно, что своими остротами он отстреливался от тех советских реалий, что его обступили со всех сторон, от той романтики, что когда-то бодрила его дарование. Уже не тачанка-растачанка – его подруга и оружие, а ирония. С той оговоркой, что первая – на страницах поэтических сборников, а вторая – на устах родных и друзей, на выкупленных из ломбарда крыльях устной молвы.
***
С авторами Вождь так или иначе разбирался:
Как подковы кует за указом указ —
Кому в лоб, кому в бровь, кому в пах, кому в глаз.85
От мыслепреступления к душепреступлению.
Трудности у хозяина были с произведениями лояльных авторов, среди которых больше всего его раздражали сочинения Зощенко и Платонова. Наверное, потому, что именно эти два писателя в масках своих простодушных героев добрались до сути и бессмыслицы того мифомира, что строил товарищ Сталин, и что, в конце концов, рухнул под собственной тяжестью.
Они-то и догадались, и выразили в художественной форме, что он и не мог не рухнуть. И что было кремлевскому горцу с проницательными произведениями делать? Можно арестовать, но они, сволочи, более живучи, чем их авторы. Можно попробовать их сжечь, но ведь ему еще до Булгакова стало известно, что рукописи не горят, а талантливые книги долговечнее их авторов.
С фильмами вроде было разобраться проще – пленка у тебя под контролем. Хотя и здесь у Хозяина случались проблемы. Самой огорчительной оказалась та, что была связана с замыслом и воплощением «Ивана Грозного».
Верховный мифотворец с большим удовлетворением отсмотрел первую серию фильма. Ту, где молодой, энергичный царь, не ведая сомнений и колебаний, не советуясь с совестью, утверждался на престоле ценой беспримерной жестокости.
«Иван Грозный», 1944. Авторы: режиссер и сценарист Сергей Эйзенштейн; композитор Сергей Прокофьев
Первая серия была награждена. Вторая серия, где Иван Грозный почувствовал себя обреченным на душевные муки, привела главного кинозрителя в неистовую ярость. Картина была репрессирована, а режиссер оказался в опале до самой смерти.