Юрий Андреев - Мужчина и Женщина
Я уж и всякой травкой себя чувствовала, и различными представителями фауны. И собачкой, для которой верх блаженства, — подать хозяину брошенную палку (не от послушности, не от того, что так учили, а от разрывающего грудь желания что-то сделать для него приятное), и — много неги.
У меня сложились собачьи стихи:
— «Туда нет входа!» — Так людям, не собакам? А я ведь пес, у двери посижу. Под дождиком немного поброжу. Я разучилась — я не буду плакать, Ведь я собака, и да будет так! Я стерегу тебя от всех собак!
Самый большой у нас на Васильевском острове ньюфаундленд — Фрэнк. Я таких нигде не видела. Однажды его жестоко оскорбил Петя Колосов из ВСЕГЕИ: увидев на улице Фрэнка, пошел к нему, заискивающе приговаривая (думал, что это собака директора): «Маша, Маша!» На выставках собачьих у этого Фрэнка отмечали два недостатка: очень большой и еще «излишне очеловечен». Вот беда-то: излишне очеловечен! Не просто исполнитель команд, а еще что-то там чувствует, переживает и т. д. Смешно, ага? У меня потребность — пояснять: смешно не то, что он тонко чувствует, а что это отмечают как недостаток. Про себя это я говорю, не про Фрэнка.
Я нынче поняла так ясно, откуда появилась эта версия: о ребре Адамовом. Очень достоверно древние передали эту зависимость одного человека — женщины — от другого — мужчины.
Улыбнись мне! А то мне приходится перешивать одежку — свой сорок восьмой на какой-то не свой — далекий. А машинка не работает. Шить приходится просто иголкой, все руки исколола! И женщины наши все пристают: на какой диете сижу? Будто я сижу на ней!
Вот сейчас я с интересом думаю про «уходящих в мир иной». Которые по собственной инициативе. (Да нет, ты не посчитай меня за совсем глупую — это я не в качестве какого-то там шантажа и не на предмет выбивания слезы. Я ж не глупая у тебя. Часто — даже наоборот). Просто, я вот будто вошла в их дом, осматриваюсь, и — так все понятно, даже близко. Эгоисты ужасные, ага же? Так просто: взял — и нет ни тебя, ни мук твоих, ни любимых, ни обожаемых. Тихо и спокойно. Вот ведь странное создание — человек! Такое выбирают единицы, а прочие-то — и страдают, и сгорают.
Очень хочется, Егор, пойти в больницу и попросить дяденьков-хирургов о такой операции: пусть бы грудь разрезали, подключили свою аппаратуру. Вот пожить бы хоть день-два, а лучше — три с механическим сердцем! Чтоб железное! Чтоб — не саднило, не ныло, не болело. Никаких тебе любовейненавистей, ничегошеньки. И чтоб эти два-три дня все в эту раскрытую грудь водичку лили да лили: пусть бы промывалось, смывалось все наболевшее, сгоревшее. И вообще — чтоб срезали все, что нездорово.
Анекдот есть про человека, который несколько раз приходил в мастерскую и всякий раз заказывал что-то противоположное вчерашнему. Юмор — в финале: Послушайте, а вы не псих? — Да, а что? Мне это — «Да, а что?» приходится употреблять. Удобная фраза — и отпадают последующие вопросы.
Ничего ты не понимаешь. Если бы мне можно было быть с тобой пять-семь дней (да еще и не чувствовать себя вот-вот перед смертью: вот еще пять минут, еще три минуты осталось!..), мне кажется, можно после этого или всю оставшуюся жизнь ходить и счастливо улыбаться, или — вообще не жить: такое счастье было — и ничего уже не надо. Ты не сердись. Я не могу о другом. Ведь психически больные не меняют своих идей: или он Наполеон, или — «на волю! в пампасы» У меня ты — моя идея-фикс, и я так же рвусь к тебе и ничем другим не могу жить. Я за все тебя люблю. Я могу страдать из-за тебя: «Ну как ты можешь, ну почему ты такой?!» Вот был ты сердит. Мне на тебя смотреть неловко, мне тебя и жалко, и обидно за тебя, и сержусь: зачем ты со мной-то так? Я люблю тебя, когда ты — мягкий. Я люблю тебя, и когда ты рассерживаешься на меня. Я люблю тебя — и сильного, и мудрого. И люблю тебя — для меня смешного, наивного, мальчишку. Я много тебя какого люблю! Я тебя люблю.
Сначала я сразу почувствовала силу твою. Я ее знаю. Но я знаю в тебе и другое, детское, и от этого знания — изнывает душа, и я молю: Господи, дай мне эту возможность — его голову прижать к себе, защитить! Верую: прикоснулась бы щекой к твоей груди, дотронулась бы губами, провела рукой и тебе стало бы легче, спокойнее. Я же люблю тебя, Егорушка!
Нет, я не про «ворованную» любовь — что ты, что ты! Я и не краду, и не краснею, тут у меня убежденность полнейшая: я твоя, для тебя, и любить могу — только тебя, и реализовать себя по-настоящему могу только в этой любви тут никто другой на твоем месте не мог бы быть (красивее тебя, умнее, совестливее, добрее и т. д., могут быть, но мне нужен именно вот такой — ты). Какое уж тут воровство!
Я не могу на тебя ни посмотреть — чтоб тебе стало тепло и ты улыбнулся, ни прикоснуться — так, чтоб тебе стало спокойнее оттого, что у тебя есть надежный такой… товарищ. Ничего не могу в своем далеке. Как калека обрубок, без рук, без ног.
И похромала в бассейн, куда перед этим решила не ходить. (Тапочки приготовленные забыла дома, зато десять раз проверила, взяла ли купальник). Плавала без остановок, без стояния у бортика, весь час, и ничего не болело, и ничего не кружилось, и сейчас — улыбаюсь, и уже не очень уверенно показать могу, где болело недавно. Я люблю тебя.
И, пожалуйста, когда я тебе этого не говорю, когда я не пишу тебе несколько дней, не надейся, что это может пройти, погаснуть, раствориться в этой жизни — далеко от тебя.
Разве можно на меня сердиться? Вовсе нет! Какой может быть с меня спрос: живу-то в условиях совершенно противоестественных, не холю тебя, не лелею. Это что нормальные условия для жизни? Это то же самое, если кого водоплавающего — на сушу выбросить, летающего — к какому-нибудь кроту-барсуку в норку подсадить? Я ж тебя люблю. И ты мое солнышко. И еще свет в окошке. И еще на тебе сошелся клином белый свет. И еще — что там еще было?
Все-таки верю, что тебе — ив твоих человеческих заботах, и во взаимоотношениях не со всем человечеством, а с конкретными близкими, капелька моей теплоты была бы вовсе не лишняя, даже — нужная. И я — из того, недополученного. Я-не тот человек, который способен поразить твое воображение, сразу потянуть к себе (как это было у меня — с тобой). Зато у меня есть другое достоинство: я люблю тебя. И поэтому я тебе нужна. И я для тебя — человек послушный и управляемый. Ты можешь повернуть меня в любую сторону (только не от себя!) — и это не постыдная покорность, это счастливейшая потребность — полностью подчиняться тебе.
Боже мой, какое это счастье, что у меня есть эта пленка! Когда я тебя слушаю, твой взаправдашний голос — умираю же совсем от этого блаженства, ужасно хочется обцеловать магнитофон, эту коробочку, в которой — твой голос. Я люблю тебя. И фото есть!
Я все-таки, наверное, не очень долго еще продержусь, это невозможно жить с такой любовью — заталкивать ее назад, в себя — рукой, двумя. Ноу меня, кажется, кончаются силы. Ничего я не могу делать, ничем не могу заниматься. Только тобой. Даже не надо глаза закрывать — чуть сосредоточиться, совсем небольшое усилие — чуть резкость поправить — и такой ты настоящий, такой ты — не с фотографии — взаправдашний — рядом! Господи, да материализуйся же у меня в доме!
Нет, я не права: у меня нет чего-то конкретного, где я хотела бы с тобой быть. Какая разница: ведь если ты со мной, «где» может быть чем угодно: и горы, и пещеры, и пустыня, и тайга, и никого, и многолюдье (рядом с тобой я других разве замечу!). Нет, одно, пожалуй, условие: чтоб не было очень-то красивых женщин рядом.
Я тебя, естественно, как-то не могу представить — ничего не делающим (так же не могу представить, что мне — самой! — можно добровольно от тебя отойти, отказаться). Поэтому вот так бы хотела: чтоб и дело делалось, и мне можно было с тобой рядом быть.
Собственно, и это — утешительный фактор: живем на одном с тобой континенте. Было бы хуже, если бы я — здесь, а ты где-нибудь в Австралии. Жутко повезло! Да же?
Кажется, я уже забыла, что представляла собой до тебя, столько во мне определено тобою — без прямых твоих «указаний». Все во мне и все вне меня: и снег, и ветер, и солнце, и общественный транспорт, и любая мелочь, воспринимаются через тебя.
Тут — разрушение возможно, пожалуй, лишь на химическом уровне: растворить меня самое, разрушить мое соединение атомов.
А я ведь живу-то с настроем на долгую, длинную дистанцию, и впереди-то видится еще не менее пяти десятков лет.
Егор, ты не объяснишь мне, почему у людей по графику биоритмов иногда бывает разум в минусе, а эмоции — в плюсе, а у меня — только так, без всякой смены? Чего мой-то организм никаких графиков не соблюдает?! Я всегда люблю тебя, и чувствую это — обостренно, и никакого притупления! А что касается разума — всего-то секундная вспышка и все в одном направлении — ослепительно сжигающе: я люблю тебя.
Я не знаю, что болезнь, что норма, попробуй тут разберись. Если я любящая тебя, — больная, — то так не бывает, в любом больном организме есть хоть крохотный островочек — здоровый. У меня нет. Тогда я не заболевший, а сама болезнь, какая-то персонификация болезни. Как у этого, у Шефнера — в «Лачуге должника»: бегали там такие… зверики, жуткие типы. Ну, а если мое состояние — здоровое состояние?..