Александр Блок - Том 6. Последние дни императорской власти. Статьи
Философская концепция сводится к тому, что Зелинский подчиняет этике эстетику и политику. Я не чувствую себя вправе входить в философскую критику этого положения, могу сказать только одно, что Ф. Ф. следует здесь вековой гуманистической традиции, традиции того гуманнейшего века, который породил самую чудовищную войну в истории. Таков закон века, но по поводу этого закона я вспоминаю слова маркиза Позы. В силу гуманистической традиции действие такой силы, как сила искусства, издавна стремятся ослабить; до сих пор искусство считают возможным выпускать только в попонке и на ленточке, под надзором нравственности, от чего у художника неизменно сжимается сердце. Все-таки — это еще средние века мысли. А реальная политика, насколько могу судить, давно уже сама такую этическую попонку сбросила; хорошо или плохо она поступила, не знаю, но по своему она права.
Во всяком случае, я считаю своим долгом указать, что, по моему глубокому убеждению, чем больше сдерживать напор тех сил, которым по их природе суждено действовать независимо и самостоятельно, тем разрушительнее будет их действие, когда они наконец освободятся. В частности, искусство под сдерживающими гуманными попонами будет всегда жалить и отравлять, пропитывать атмосферу сладкими индивидуалистическими ядами. А как оно может прямо и мощно действовать без узды, мы можем видеть даже в наше время, например на некоторых работах Пролеткультов или на театральных представлениях, где масса новых людей с новой жадностью, с глубоким вниманием слушает потоки речей, например того же маркиза Позы, насквозь проникнутых именно искусством, создающих порыв именно эстетический прежде всего.
Если искусству не перечить, оно с нравственностью встретится; если же не отставать от него ни на шаг, твердить художнику на каждом шагу — будь паинькой, то художник начнет бунтовать и выкрикивать свою правду, хотя бы очень грубыми словами, вроде «Октября в искусстве». Слова эти грубы, приспособлены к газетной злобе дня, но в них содержится глубокая правда. Словом, я хочу сказать, что едва мне скажут, что искусство ходит на веревочке у нравственности, я, художник, немедленно примыкаю к стану футуристов, бросаюсь за баррикаду.
Потому приемы Ф. Ф. Зелинского кажутся мне непедагогичными.
Другие недостатки того же приема сказываются в частных примерах. Автор бессилен объяснить некоторые явления порядка более сложного, чем хотя бы личность Иммермана. Очень любопытен, например, рассказ о дружбе Иммермана с Гейне, где подвергается оценке ссора с гр. Платеном; попутно анализируется характер Гейне, которого автор считает, в противоположность Иммерману, «не характером», называет «блуждающим огоньком поэзии», видит у него «смену настроений»; при этом, однако, высказывает «уважение к его огромному таланту». Я думаю, одно из двух — или огромный талант, или — все прочее, что говорит Зелинский о Гейне; все это вместе как-то не уживается, в этом — какая-то вековая неправда, и характер Гейне попрежнему остается неясным как для автора, так и для читателя.
Есть все-таки в статьях Зелинского места, в которых Зелинский является художником, а неученым историком и филологом только. Это, например, то место в предисловии к «Andreas Hofer», где описывается место действия трагедии — Тироль, с точки зрения географической и геологической. Стоит внести разнообразие в язык, стоит прервать однообразие филологических и философских терминов внесением в их плотную среду терминов естественных наук — и сразу вспыхивает искра искусства; прием, которым часто и сознательно пользовался, например, Стриндберг и которым Зелинский пользуется здесь, кажется, бессознательно. Сразу вспоминаешь тут, что эти статьи суть предисловия к произведениям искусства; а часто, изучая эти статьи, можно забыть об этом, до такой степени бедный художник оказывается придавленным громадным и блистательным научным аппаратом.
Вот то главное, что мне пришло в голову по существу статей.
Иностранные слова и русский язык.
21 марта 1919
Ф. Зелинский. Биография Иммермана (вступительная статья к Иммерману)
Зелинский называет дружбу Гейне с Иммерманом «психологическим недоразумением» (1823–1830, когда она сама собой заглохла). Первый повод — хвалебная рецензия Иммермана на первые стихотворения Гейне. Гейне отвечал длинным письмом, в котором превозносит слабые юношеские трагедии Иммермана (Зелинский считает это притворством со стороны Гейне). Прямой и искренний Иммерман поверил Гейне («прусская стойкость и прямота», его интерес к католической среде — чисто рассудочный; Гейне, наоборот, ценил «в протестантизме лишь протест»). Иммерман — «характерен», Гейне — нет (на его месте — «смена настроений»). (Тут — г. Зелинский — профессор, называющий Гейне «блуждающим огоньков поэзии».) Друзья только переписывались, а не виделись, притом — переписка носила литературный характер. Неприятное последствие дружбы с Гейне для Иммермана — вражда с гр. Платеном. Эту довольно грязную историю Зелинский рассказывает; тут замешаны и трагедии судьбы (кажется, Мюльнер), две пародии Платона, Ксении и сатира Иммермана, третья часть «Путевых картин» Гейне.
Все это довольно верно, но для Зелинского неясен Гейне: о одной стороны, он — «гений», а с другой — «блуждающий огонек поэзии» (пошлейшая профессорская штука).
Март (?) 1919
«Фауст» Холодковского
Единственное серьезное возражение, которое может возникнуть, заключается в том, что Н. А. Холодковский, как натуралист и семидесятник, склонен несколько слишком разоблачать мистику Фауста; но это, во-первых, касается преимущественно комментария; во-вторых, комментарий Холодковского в целом, помоему, есть тоже блестящая и необыкновенно почтенная работа, написанная на том русском языке, на каком теперь уже писать несколько разучились.
Мой вывод — надо брать перевод Холодковского, не редактируя его, только местами чуть-чуть тронуть. Эту последнюю оговорку заставляет меня сделать одно из самых темных мест второй части. Когда Эвфорион летит со скалы, хор поет:
Ikarus! Ikarus! Jammer genug!
To есть
Икар! Икар! Довольно стенаний!
Фет переводит:
Все ты, Икар, Икар, Все погубил!
Холодковский:
Горе! Икар! Икар! Горе тебе!
(как в издании Гербеля 1878 года, так и в издании Девриена 1914 года).
Таким образом, у, нас искони держатся одною только толкования этого места, то есть в восклицании хора видят только заключительную страдательную ноту. Кажется, его можно толковать и по-другому — то есть в голосе хора не одно страдание, но и крик освобождения, крик радости, хотя и болезненный. Во всяком случае, этому месту надо дать ту же двойственность, которая свойственна всем великим произведениям искусства.
«Предел стенаний» имеет, по существу, великий, а следовательно, и двойственный, символический смысл.
I часть
В XII сцене (сад Марты) — большой: у Холодковского 6V2### лишних стихов.
В V сцене (погреб Ауэрбаха) — еще больше: ни одного лишнего стиха.
II часть
В сцене Елены, Фауста и Эвфориона, кажется, тоже равное число стихов.
В этой сцене и в заключительной второй части есть блестящие стихи.
Апрель 1920
Goethe. «Zueignung»[25]
(По поводу перевода Пастернака)
У Гете буквально:
1Настало утро; шаги его вспугнули
Легкий сон, который меня кротко охватывал,
Так что я, проснувшись, из моей тихой хижины
Пошел на гору со свежей душой;
На каждом шагу я радовался
Новому цветку, который сгибался от росы;
Молодой день вставал в восторге,
И все было освежено, чтобы освежить меня.
И пока я всходил, потянулся с луговой реки
Туман мягкой полосой, он клубился и менялся, чтобы охватить меня,
И вырастал, окрыленный вокруг моей головы:
Я больше не мог любоваться красивым видом,
Местность была покрыта неясным туманом (флером);
Скоро я оказался как бы залитый облаками
И заключенный сам с собою в сумерки.
У Пастернака все тяжеловесно, непросто, искусственно. 5-я октава — тоже от гетевской божественной ясности.
Разве ты меня не знаешь?
Знаешь ли меня, произнесла она устами.
Из которых струился звук всей любви и верности:
Узнаешь ты меня, ту, которая на столько ран
Твоей жизни пролила чистейший бальзам?
Ты знаешь меня хорошо, ту, в вечном союзе с которой
Твое смертное сердце связывалось все крепче и крепче.
Разве я не видала тебя с горячими слезами сердца,
Как ты мальчиком уже ревностно тосковал обо мне?
стремился ко мне.
Рифмы невозможны.