Алесь Адамович - ...Имя сей звезде Чернобыль
— Всё, идем под душ.
4
Хлое, глядевшей на него, Дафнис показался прекрасным, и так как впервые прекрасным он ей показался, то причиной его красоты она сочла купанье. Когда же она стала омывать ему спину, то его нежное тело легко поддавалось руке, так что не раз она украдкой к своему прикасалася телу, желая узнать, какое нежнее.
Лонг. «Дафнис и Хлоя»Мы направляемся туда, где еще издали слышен живой гул и плеск падающей воды. Я обкосил все тропинки, ведущие к водопаду. У нас хорошее настроение, точнее — у Нее, ну а мое в прямой от Нее зависимости. То идет тихо-мирно, то вдруг бросится и снова повиснет на мне, поджав ноги: неси, тащи! Или завизжит. Это у нас называется: «Огласим пустыню немым криком!» Что странно на этом острове, но чего Она, кажется, не замечает: иногда исчезает эхо. Многое замечаю лишь я, вот и эта странность одного меня преследует: рев водопада далеко слышен, урони камень со скалы — загремит, а крикни — как в вату. Поэтому хочется говорить потише. А Ее вроде бы ничто не гнетет. Чего-чего, а странностей на этом острове… Кое-что мы, не сговариваясь, стараемся не замечать. В прямом смысле не видеть, не смотреть по сторонам. И это нам удается не хуже, чем человеку на дне колодца: куда же ему еще смотреть, как не вверх, в небо? Не на стены же, со всех сторон сжимающие, теснящие. В небо да еще друг на друга: нас двое. В небе днем яркое солнце, ходит оно не как прежде, по дуге, а по кругу, но мы уже привыкли. По кругу даже лучше, может, это Заполярье такое. Научились не удивляться. Например, тому, что ночные звезды как-то помещаются — все какие есть — на небольшой тарелке нашего неба.
А на то, что могло бы нас смутить, мы стараемся не смотреть. На глыбы тяжеленного мрака — стены нашего «колодца», высоко встающие над нами. Их полосуют веера огненных трещин-молний, немых, неслышных. А не слышишь — так можно и не смотреть. Не глядишь — вроде и нет этого. Есть на что, на кого смотреть: нас двое!
Но иногда начинаешь прикидывать (профессиональное для морехода): сколько, какое расстояние до тех стен и молний? Сто метров? пять километров? — каждый раз видишь по-разному.
Поднялись по голой плоской скале к водопаду, образуемому приливами: по ночам в огромную гранитную чащу там, наверху, захлестывают волны, сладостно, как сны моей Евы, тянущиеся, подтягивающиеся к невидимой Селене. Воды хватает как раз на сутки: она гладко, как светлое масло, опоясанное радугой, выливается сквозь широкую щель и каменно-громко падает на чуть скошенную скалу. Мы не сразу разглядели, что это наше «удобство» — человеческих рук сотворение (скорее всего, инженерно точно направленным взрывом).
За падающей водой спрятана тайна, тоже человеческая. Чему служил или должен был служить этот искусственный водопад, мы догадываемся, но тоже стараемся не думать, не говорить об этом. Довольно того, что он у нас есть, роскошный душ, место, где мы обычно проводим самые веселые часы дня. Тут мы и рыбкой запасаемся: вода падает с пятиметровой высоты, оглушенные рыбины, мгновенными осколками разлетаются в разные стороны, мы (Она особенно) с криком бросаемся к ним, хватаем добычу. Пугливо откидывая голову назад и в сторону. Она изо всех сил прижимает бьющуюся рыбину к животу, к груди и кричит умоляюще:
— Забери, я их боюсь!
Попадаются и крабы, они, как и прибрежные черепахи, почти совсем голенькие, беспанцирные, похожие на огромных розовых пауков.
Грохот воды, возбужденные крики моей Евы — это наш ежеутренний праздник. Но нам (мне) все время слышится сдавленная тишина — молчание стальной двери за пологом воды. Желтая от ржавых потеков, узкая и двустворчатая, как в лифте, кем-то спрятанная дверь.
Если зайти сбоку или, еще лучше, втиснуться между скальной и водяной стенками, можно коснуться холодного металла, пальцем провести по заржавевшей щели между створками. Ржавчина наросла буграми, хлопьями, кричаще-желтая, совсем как те цветы. Я пробовал стучать камнем, чтобы определить толщину: плита-глыба почти полуметровая.
Иногда я один наведываюсь сюда отмываться от того, что Ей кажется запахом тлена, вонью. Она же без меня сюда не ходит. И не любит одна здесь оставаться. Когда я отправляюсь к источнику-криничке за пресной водой, бежит; догоняет меня, как собака. А если все-таки останется возле «кухни» (у нас и здесь костерок тлеет), начинает громко петь, чтобы слышать себя, зная, что и я Ее слышу. Дверь, дверь тому причиной.
Избитые, истерзанные до сладкой боли в мышцах, мы выбегаем из-под жестких струй водопада и растягиваемся на теплых камнях. Рыбин, крабов мы насобирали, нахватали достаточно, теперь они у нас плавают в специальной «ванне» — в каменное углубление мы наносили воды.
В такие минуты Она любит поговорить о вещах, о которых мы обычно и думать и говорить избегаем. Стараюсь увести в сторонку опасный ход Ее мыслей.
— Клянусь, фантазия моя на этот раз чрезмерна… И если все это есть я, то глуп я стал, наверно…
Щегольнул капитан-подводник цитатой из «Фауста». А могу из «Илиады», а то и из Шекспира. Бессмертные слова, фразы, мысли — казалось, износа не будет им, хватит на тысячелетия миллиардам людей. Осталось (и надолго ли) то, что подобрала утлая лодчонка моей памяти, — отрывки, осколки, ошметки…
Кажется, я только добавил печали в Ее душу.
— Тебе весело? Мне — нет. А еще эта дверь.
— Далась тебе эта дверь! Склад какой-нибудь.
— А почему же закрою глаза — и сразу: огоньки, огоньки скачут? Ты их не видишь? Разноцветные такие…
Я упрашивающе глажу Ее прохладное плечо: ну не надо! Но когда вот так прикоснешься к Ее коже, от «не надо» так близко делается до «надо», так же близко, как от Ее плеча до Ее груди… Но мою руку крепко сжали и положили на теплую скалу.
— Вот так, забирай ее и не отпускай. А то вы у меня получите!
Усмешка, однако, недолго продержалась в Ее голосе. — Знать бы, хотя, что этот остров и то, что с нами — правда. Я старухой готова быть, но только чтобы — правда!
— Еще набудешсья. И мамой, и прабабушкой. А знаешь, кто ты?
Увести, увести Ее мысль от этой желтой двери.
— Если мужчина — живое продолжение вот этих камней, этого водопада, то вы, женщины, — время, то есть самое таинственное, что есть в материи. То, что зовет, увлекает в будущее. Через рождения и смерти. Иногда так повлечет, потащит по Млечному Пути, что и про вас забываем.
— Вот-вот.
— Расширение, разлетание Вселенной — от вас, все это вы. И не жалуйтесь, если, устремляясь за вами, мы потом не можем остановиться. Так говорил одессит.
— Это кто?
— Мой «пом», помощник. Когда-нибудь расскажу.
— Я — пустая, да? — снова Она о своем. — Мне зверята всё снятся. Беспокойные, бессовестные. Обжоры! Но я, наверное, пустая, проста…
Поднялась, отошла в сторону. Ладно, лучше не продолжать. Пусть сама успокоится. Зажмурясь, запрокинув к солнцу лицо так, что волосы опустились чуть не до пят, стоит этакой бесстыжей Эйфелевой башней. А я смотрю на Нее снизу, раздавленный этим архитектурным великолепием.
Наготы своей мы стыдимся не больше, чем индусы-дигамберы, «одетые воздухом» — можно и нас так называть. Моя нагота — что о ней думать. Прекрасную женскую обнаженность и видишь и не видишь. Как бьющий в глаза свет…
5
У хаце ўжо маёй будзь гаспадыняй, —
Няма у мяне нікога, проч цябе;
Сядзь на пачэсны кут, мая багіня,
I будзем думы думаць аб сабе.
Янка Купала. «Яна і я»Мы готовим завтрак, Ей скоро есть захочется, и тогда — пожар! Лучше заранее за дело примемся. Знаем вас, не первый день! Да, не первый. У нас есть уже и общие воспоминания. Как мы вот эту запасную кухню оборудовали, чтобы тут же, сразу после душа, приступить к насыщению, «кормить зверя» (комплимент Ее аппетиту и, пожалуй, преувеличения тут нет). Теперь-то у нас и рыба, и крабы, хотя и похожие на пауков, а было время, когда пауки только и были нашими соседями по острову. Со всех скал свисали белые, похожие на хлопья пышной изморози рваные сети и канаты гигантской паутины, а на них висели, раскачивались комки черной плоти, безглазые. Безглазые, слепые, но за нами следили неотступно и даже как-то оповещали о наших передвижениях сородичей на другом конце острова: отовсюду сползались по беззвучному сигналу, стоило нам забраться на ночь в пещеру или просто уснуть под скалой. Проснемся, а нас уже «приканатили», как лилипуты Гулливера, паутиной обмотали и прилепили-прикрепили — им так хотелось нас обездвижить, замуровать, не выпустить. За ночь намертво забивали вход в наше жилище белой липкой массой.
Но особенно березкам доставалось, будто знали бегающие по своим сетям слепцы, что березки — самое родное и близкое нам на этом острове. Тогда они слабенькие были, тоненькие подросточки: каждое утро приходилось поднимать, высвобождать их из-под слякотной тяжести (точно внезапный снег выпал где-нибудь в середине июня).