Иван Кашкин - Для читателя-современника (Статьи и исследования)
Когда Пушкин писал: "Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи", едва ли он имел в виду услышать трудно передаваемое сладкозвучие древнегреческой фонетики и синтаксиса в кряжистой русской речи Гнедича. Другое дело, что сквозь сохраненный Гнедичем напев гекзаметра, через повышенный склад речи, приукрашенной составными эпитетами и необычными образами, виделся Пушкину дух гомеровской эпопеи. Смущенной душой он чуял тень великого старца, а вовсе не подсчет относительного числа гласных и согласных, инверсий и усечений и тому подобных элементов "музыки речи".
Насколько важно и сейчас не забывать опыт Пушкина и Толстого и внимательно присматриваться к нему, видно хотя бы по недавнему переводу "Блеска и нищеты куртизанок" Бальзака. Здесь способный переводчик Н. Г. Яковлева, увлеченная в корне порочным заданием стилизовать во что бы то ни стало, через всю книгу проводит сплошную транскрипцию ломаного под немца говора лотарингца Нюсенжена, а читателя заставляет с трудом продираться сквозь эту псевдостилизованную тарабарщину.
3
Так обстоит дело с характерным иноязычием. Гораздо сложнее передать в переводе черты времени и места как выражение стиля народа и эпохи. Путь к пониманию национального характера - в глубокой и тонкой передаче того, как общность психического склада нации отражается в тот или иной период в данном языке и литературе этой нации и конкретно выражена в произведениях данного автора. Если удастся художественно убедительно воспроизвести то, что хотел показать автор, если читатель увидит то, что видел и слышал автор, - задача решена. Это часто удается, например, С. Маршаку, в русском тексте переводов которого читатель слышит и шотландца, и латыша, и армянина.
Это достигается не буквальным копированием и уж конечно не подлаживанием под национальные особенности: перегрузка необязательными реалиями не сближает читателя с подлинником, а отдаляет от него, создавая добавочные помехи. Здесь нужно умение с характерной остротой показать манеру речи, повадки, самое мышление и поступки человека и, если необходимо, только дополнить и подкрепить это какой-нибудь местной деталью.
Народность, как известно, заключается "не в описании сарафана", не в местных бытовизмах, не в подражании чужому говору, не в чертах национальной ограниченности, а в том, что является поистине выражением самой сути народного характера и народной жизни. Это то, что переводчику надо увидеть, из чего ему надо выделить как обязательные наиболее типические и характерные черты и воспроизвести их без нарочитости в переводе.
Когда мы читаем в переведенной Н. Заболоцким поэме Важа Пшавелы "Алуда Кетелаури" описание зимы:
Бушует вьюга. Вдалеке
Ущелья снегом засыпает.
Шумя и воя, с голых скал
В овраг срывается обвал,
В снегу тропинка потонула,
И синий лед, и белый снег
Сковали лоно горных рек,
И не слыхать речного гула 1;
или в начале поэмы "Гость и хозяин":
Бледна лицом и молчалива,
В ночную мглу погружена,
На троне горного массива
Видна Кистинская страна.
В ущелье, лая торопливо,
Клокочет злобная волна.
Хребта огромные отроги,
В крови от темени до пят,
Склоняясь к речке, моют ноги,
Как будто кровь отмыть хотят.
По горной крадучись дороге,
Убийцу брата ищет брат...
- Ты что тут бродишь, греховодник?
И слышен издали ответ:
- Не видишь разве? Я охотник.
А вот к тебе доверья нет...
- ...Я днем облазил все ущелья,
Обшарил каждый буревал.
Вдруг мгла надвинулась ночная,
Рванулся вихрь, сбивая с ног,
И прянул в горы, завывая,
Голодным волком из берлог.
Найти тропу вдали от дома
Мне ночью было мудрено,
Мне это место незнакомо,
Я здесь не хаживал давно...
то осязательно встает суровый облик природы и мужественного, но обескровленного феодальными предрассудками народа Хевсуретии.
1 См. Н. Заболоцкий. Избранные произведения в двух томах, т. 2. М., "Художественная литература", 1972, стр. 152-153.
Ошибочнее всего было бы стать в переводе на путь условной бутафории. У каждого народа можно найти в той или иной степени свою романтическую декоративность; бестактно подчеркивая эту декоративность, легко впасть в дешевую экзотику, почти в пародию, на манер А. А. Бестужева-Марлинского, в духе его понимания русского народа, у которого якобы "каждое слово завиток и последняя копейка ребром". Печальный результат этого - в собственных произведениях Марлинского, соединяющих чужеродную экзотику с экзотикой псевдорусской бесшабашности. Насколько нам ближе суждение Гоголя, который, видя в Пушкине "русского человека в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет" 1, говорил о его стиле, что в нем: "Все уравновешено, сжато, сосредоточено, как в русском человеке, который немногоглаголив на передачу ощущения, но хранит и совокупляет его долго в себе, так что от этого долговременного ношения оно имеет уже силу взрыва, если выступит наружу".
1 Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. VIII. Изд-во АН СССР, 1952, стр. 50.
Величайшие русские писатели сталкивались в своем творчестве с близкой к переводу проблемой иноязычия, уже хотя бы потому, что культура русского дворянства XVIII-ХIХ веков была двуязычной. На фоне сплошной галломании второй, а иногда и третий язык внедряло остзейское дворянство и отдельные англофилы. Французский язык прививался с детства, когда приучали думать на чужом языке, вести на нем светский разговор, писать письма (что закреплено хотя бы в переписке Пушкина). Перевод в ту пору был сначала проблемой бытовой, а уж затем литературной.
В "Дубровском" Пушкин пишет: "Воспитанная в аристократических предрассудках, учитель был для нее род слуги или мастерового". Сильвио в "Выстреле" говорит: "Вы согласитесь, что, имея право выбрать оружие, жизнь его была в моих руках..."; "Если б я мог наказать Р. ...не подвергая вовсе мою жизнь, то я б ни за что не простил его".
Не свободен от галлицизмов Коленьки Иртенева и язык Льва Толстого. Гранильщик русского языка Тургенев в своих переводах мог писать на французский лад: "он обитал замок" и т. п.
То, что у одних было невольной данью веку и привычке, то у других становилось системой и находило принципиальное обоснование. Так, А. А. Бестужев-Марлинский в письме брату хвастался своей всеядностью: "Не у одних французов, я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи, поговорки, присловия. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык, и для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи, отовсюду, где встречу, где поймаю его. Что за ложная мысль еще гнездится во многих, будто есть на свете галлицизмы, германизмы, чертизмы? Не было и нет их!.. Однажды и навсегда - я с умыслом, а не по ошибке, гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностранцев..."
Иноязычие у последователей Марлинского, а особенно в переводах, которые пеклись числом поболее, ценою подешевле, находило и своего читателя.
Однако с распространением хорошей книги обстановка менялась, и уже Чехов мог высмеивать "галлицизмы" в обыденной речи как проявление если не прежнего "чужебесия", то есть слепой подражательности, то просто безграмотности. В "Дорогих уроках" Чехов показал и один из путей проникновения "переводческого" языка ("Видя ваше лицо, такое бледное, это делает мне больно") в бытовую речь - через безграмотных в языковом отношении барышень-учительниц, как показал он и порчу языка в устах всяких гувернанток Шарлотт, лакеев Яш и тому подобных "культуртрегеров".
Народный язык не принял всю эту языковую накипь, и переводчику надо преодолеть тонко подмеченный еще Львом Толстым гипноз экзотичности всякого чужеязычного текста, который воспринимается порою острее родного языка и может показаться поэтичнее, звучнее и образнее, чем он есть на самом деле.
Можно было бы не вспоминать обо всем этом, если бы подобные явления не возрождались время от времени в практике сегодняшних сторонников чужеязычия, которые, щеголяя своим знанием реалий и проникновением в чужую эвфонию, совершенно не думают о читателе.
Кто французит или бриттит,
Итальянит иль германит
Всяк по-своему тщеславно
О себе заботой занят.
Заботой именно о себе, а не о переводимом авторе и не о читателе. Буквально переведя совершенно правильную мысль Гёте, переводчики в приведенной цитате дают верную оценку собственному отношению к подлиннику.
4
Переводная книга часто обогащает язык родной литературы новыми понятиями. Разумеется, в большинстве случаев совершенно необходимо сохранять в переводе общеупотребительные интернациональные слова, особенно когда они несут определенную социальную нагрузку. Необходимо сохранять и укоренившиеся в русском языке и уже общепонятные слова бытового обихода, вроде "сакля", "аул", "майдан", "арык" и т. п. Надо вдумчиво пополнять запас таких слов. Есть много способов облегчить восприятие экзотического слова; например, внутристиховое объяснение в "Гайавате": "Цапля сизая, Шух-Шухга" или у Заболоцкого в "Бахтрионе": "Вот прорицатель их, кадаги". Разумеется, восприятие чужеязычного слова в значительной мере облегчается, если оно проведено через всю книгу и пояснено живым контекстом. Но все же едва ли способствует целостному художественному восприятию необходимость на каждом шагу заглядывать в комментарий или словарь, чтобы найти там лишь дублеты для слов: земля, вода, сестра и т. п. Вопреки мнению А. В. Федорова, склонного приписывать контексту всеразъясняющую силу, едва ли, например, контекст романа "Раны Армении" X. Абовяна способствует конкретному восприятию таких слов, сохраненных в переводе, как "автафа", "бухара" (не географическое понятие), "зох", "трэх" и т. п. Из контекста романа едва ли можно заключить, какое же, собственно, помещение подразумевается во фразе: "станем теперь у дверей теплой оды". Что это такое - теплая сакля, натопленная баня, жаркая кузня? Или какие же, собственно, части женской одежды "разъясняет" контекст: "И нос, и щеки, и лечак, и минтану - все перемарала"? А довольствоваться тем, что, по утверждению А. В. Федорова, "два последних существительных не могут обозначать ничего другого, кроме каких-то частей женской одежды", едва ли резонно в реалистическом переводе, предполагающем конкретность.