Ив Сэджвик - Пруст, или чулан как спектакль (Эпистемология чулана, Глава 5)
Поскольку, несомненно, та автобиографическая притча о "годах чтения Пруста", которую я привела абзацем выше, представляет как затянувшийся пример злоупотребления текстом, так и историю о новых возможностях (empowerment).[34] Ценность, если вернуться к этому примеру, практической мудрости, поучительности книги в управлении сердечными делами должна, очевидно, зависеть от читательской готовности подписаться под ее неколебимым эротическим пессимизмом. Это здравое "должна" годами скрывало от меня очень простой факт обо мне самой: мой собственный эротический оптимизм, будь то в смысле жизнерадостности моего темперамента, будь то в смысле когнитивном, эротический оптимизм какой угодно, кроме теоретического. Но ни до, ни после того, как этот оптимизм был все же мною распознан и признан, мне не казалось, как то и "должно" было случиться, что он, в конце концов, абсолютно противоречит всякому прустианизированию. Зато очевидным стало разнообразие техник "вероломства" или творческого перемешивания ярлыков, посредством которого пессимистические эвристики желания тихой сапой впрягаются в ярмо сангвинических манипулятивных проектов, или удручающие эротические формулы мощно воспроизводятся с единственной крошечной модификацией своей единичной и загадочной неприменимости, и всегда в первом лице. (Кстати, читатель, не обладающий врожденным даром к этим техникам, может поучиться им у бесконечно бесчестного главного персонажа "Поисков утраченного времени".) И если злоупотребление текстом и этические двусмысленности не препятствуют такому отношению к Прусту в то же время действительно выводить читателя на новые возможности, еще менее препятствует этому известное двойное значение "новых возможностей" ("empowerment") индивидуума в социальной системе, неизбежно включающих в себя также ее подчинение циркуляторной экономии власти; встроиться в эту циркуляцию, обладая несколькими дополнительными квантами позаимствованной энергии ("Пруст") и предрасположенностью к путешествиям - это всегда шанс, достаточно постоянный, ощутить свою власть. И вовсе не обязательно, что последствия этой иллюзии или ее деструкции не будут достаточно устойчивыми или разрушительными для того, чтобы фактически, хотя и непредсказуемо, изменить маршруты потоков и распределений.
Я думаю, я не единственный читатель, на кого Пруст оказал почти дискомфортно энергетизирующее воздействие, которое трудно объяснить на каких-то чисто кошерных основаниях. Я принуждена любопытствовать, что же происходит, когда мы как читатели Пруста формируем для собственного пользования объяснение мира (ознаменованного этим романным миром), структурированное вокруг театрализации чулана-изображенного-как-спектакль ради сохранения приватности чьего-то чулана-заслоненного-как-точка-зрения. Мы уже видели, насколько сильно ощущения творчества и власти вовлечены в читательскую идентификацию с производимым рассказчиком скрытым, винительным выстраиванием чулана другого. Однако наша собственная придающая власти попытка вновь столкнуть два чулана друг с другом как симметричные объекты нашего анализа, разве ее об-винительная сила меньше? В какой степени мы сами, принимая такой подход, черпаем себе прибавочную стоимость интерпретативных энергий из гомофобического общего места, что относит давление гетеросексистских норм - безапелляционно и дважды убийственно - на счет самого гомосексуала?
И кроме того, как мы отмечали, это целиком гомосексуальный опыт обнаруживать, что гомофобная фигура у власти как-то диспропорционально похожа, пожалуй, на гомосексуала в чулане. Этот факт, если это факт, или это впечатление, - вещь слишком важная и слишком легко используемая превратно, чтобы обсуждать ее второпях. Как сила такого впечатления, так и его пригодность для злоупотреблений были очевидны в ядовитых комментариях в прессе по поводу недавней смерти ядовитого Роя Кона.[35] Смерть Роя Кона вновь вызвала к жизни бесконечные спекуляции на тему того, что многие главные фигуры, стоявшие за травлей гомосексуалов в 1950-х, в годы антикоммунистской паранойи маккартизма (Кон, МакКарти, Дж. Дэвид Шайн, Дж. Эдгар Хувер), возможно, сами были "активно практикующими" гомосексуалами. "Нью Йорк Таймс" в длинном некрологе на смерть Кона отмечала:
"Перепахивая расследования Государственного Департамента и "Голоса Америки", безустанно вынюхивая коммунистов или симпатизирующих им, г-н. Кон, г-н. Шайн и сенатор МакКарти, все в то время холостяки, сами оказались мишенью того, что некоторые называли "обратным маккартизмом". Были и сопровождающиеся хихиканьем намеки на то, что они гомосексуалы, и открытые атаки, как та, что предприняла драматург Лилиан Хеллман, назвавшая их "Бонни, Бонни и Клайд"".[36]
Интересный вопрос - откуда именно разносится хихиканье в некрологе, посвященном тому, кто в заголовке на первой странице назван "пламенным адвокатом", а на внутренней "пламенеющим адвокатом" - почему бы не сказать "пылкий" и на этом остановиться? -; в некрологе, скучно описывающем, как "его родители, особенно его мать, горячо любили свое единственное дитя", а также "его кабинет, украшенный внушительной коллекцией чучел"; в некрологе, чей ритм останавливается неторопливо перекусить его постоянными отказами признать, что он болен СПИДом, с любовью приготовленными вкупе с тем откровением, что он от СПИДа умер, не касаясь проблем с конфиденциальностью со стороны государства, решающе важных для десятков тысяч гомосексуалов и прочих, проблем, вызванных полуофициальными утечками из якобы секретных донесений при его жизни; в некрологе, чью гомофобную кульминацию позволено пропеть не голосом "Таймс", решившей ее воспроизвести, но женским голосом ультралевой жертвы маккартизма, вместе с которой Кон теперь может представляться вошедшей в роль судьи "Таймс" вовлеченным в симметричную (""обратный маккартизм"") ожесточенную перебранку со взаимным выдиранием волос. Так же, как черный антисемитизм и еврейский расизм - это любимые объекты шумихи и возмущения в прессе, поскольку они помогают прикрыть привилегии белых протестантов и позволить этим привилегиям функционировать в обычном режиме, так и разоблачение гомофобного давления, оказываемого скрытыми в чулане гомосексуалами, с изумительно сладким вкусом растворяется во рту предположительно строго гетеросексуальной публики.
Однако воодушевлять такое разоблачение может людей и не только гетеросексуально-идентифицированных или патентовано гомофобных. То, на что в 1903 ссылался Научно-Гуманитарный Комитет Магнуса Хиршфельда, "часто рекомендуемый "путь по трупам"" - "донос на гомосексуалов, занимающих высокое положение в обществе", как поясняет Джеймс Стейкли, - это тактика, чей потенциал, а иногда и реализация, пленяет гей-движение с самого его начала.[37] От стремления Хиршфельда и Адольфа Бранда свидетельствовать, что принц и канцлер были людьми "гомосексуальной ориентации", в том деле Эйленбурга 1907-9 гг., что так гальванизировало Пруста,[38] через появление Хиршфельда в качестве свидетеля-эксперта на процессе 1924 года над полицейским информатором и массовым убийцей Фрицем Хаарманном,[39] и до традиционного геевского эпитета "Алисо-голубое платье"[40] для полицейских и особенно вице-полицейских, до недавнего удовольствия от информации о причине смерти Терри Долана, вундеркинда Новых Правых, до тонизирующей враждебности, с которой, например, гей-журналист Бойд МакДональд пишет о сексуальности таких порочных людей, как Уильям Ф. Бакли Мл.,[41] - в разное время и по разным причинам, но гомосексуалам казалось, что артикулирование предполагаемых гомосексуальных секретов мужчин у власти, зачастую гомофобов, обладает каким-то освободительным потенциалом. Это выборочное оглашение тайн, умолчание о которых структурирует иерархическое давление, может быть трагически неверным ходом для гей-политиков, как это было с вмешательством в дела Эйленберга и Хаарманна. Это ход всегда чрезвычайно неустойчивый, зависящий от того, насколько срабатывает удар полемической силы по фобической оценке гомосексуального выбора (и уступке гетеросексуальной свободе действий), что лежат в основании культуры (но которым говорящий не подвластен). И все же, там, где эта гомофобия всего окружения выглядит, как она действительно может выглядеть, и основой, и утком полагания себя в средоточеньи самых важных артерий культуры, конструирование такого вмешательства, чья сила от этой гомофобии не должна бы зависеть, может выглядеть задачей невозможной или невозможно изолирующей; в то время как от энергии и сообщества, что обретаются, как кажется, вследствие вплетения этих омытых гомофобией нитей в собственную дискурсивную материю, невозможно решиться отказаться, если вообще можно сказать, что их использование необязательно.
Шарлю привычно прётся от называния вещей своими именами:
""Я хорошо знал Константина Греческого в ту пору, когда он был диадохом, - он был просто прелесть. Я всегда думал, что император Николай питал к нему сильное чувство. В самом лучшем смысле, разумеется. Принцесса Христина распространялась об этом открыто, но она злючка. Что до царя Болгарии, то это просто плут, у него на лбу написано, но он умен замечательный человек. Он меня очень любил".