Леонид Жуховицкий - Ни дня без мысли
Он был литератор, средних способностей критик и хороший парень. Работал по заказу в нескольких газетах, потом где—то штатным сотрудником, делал, что велят, но душу не продавал: дерьмо не хвалил, талантливых не ругал. И приятельствовать старался с талантливыми. Квартирка у него была однокомнатная, в пятиэтажке, жили с женой бедновато – но мы все тогда жили бедновато, и это казалось не убожеством, а нормой. Литературные чиновники, конечно, существовали иначе, но это нас никак не касалось, на дни рождения мы ходили не к ним.
А потом Виталька исчез с горизонта. Но исчез не вниз, а вверх – его взяли в большое издательство на солидную должность, так сказать, скачок в карьере. Помню, я за него порадовался. В нашей компании тогда слово «карьера» считалось почти неприличным, но ведь кому—то надо: если на всех постах будут одни стукачи да лакеи, ничего хорошего из этого не выйдет. Я даже подумал, да и сейчас, кстати, думаю, что парня взяли в начальство как раз за хорошие качества – порядочный, скромный, не подсидит и не предаст.
Но что—то в мужике изменилось: как говорят сейчас, сменил круг общения. Уже не звонил, встречаясь случайно в Доме литераторов, здоровался вежливо, но торопливо, не вступая в разговор – похоже, опасался, как бы прежние приятели о чем—нибудь не попросили, исходя из его нового положения, в котором он еще не настолько укрепился, чтобы кому—то помогать. Мы все отнеслись к этому с пониманием: наверное, парню так лучше, и – дай ему Бог! Тем более что и прежде подобное случалось, хотя в нашем кругу исключительно редко. Но все же не на пустом месте Вадим Черняк написал невеселую песню, начинавшуюся такими строчками:
«Уходят, уходят, уходят друзья
Одни – в никуда, а другие в князья»…
Виталька, конечно, в князья еще не вышел, но при княжеском дворе перспективное место уже осваивал.
А спустя несколько лет вдруг совершенно неожиданное: повесился. Как, почему?
Кое—что потом просочилось. Не ладилось в семье, жена подала на развод, напористо требовала выгодного ей размена той самой однушки. Говорили, оставил ей записку: «Теперь все достанется тебе». Но и записка многое не объясняла. Конечно, любая бытовая грязь тяжела, особенно человеку творческой профессии. Но чтобы из—за этого молодой крепкий мужик.…Не такая уж у них была любовь.
Постепенно картина, все же, прорисовалась. Дело было не в разводе, не в тяжбе за бедненькую квартирку – и раньше кочевал по съемным углам, да и в издательстве руководящему работнику что—нибудь нашли бы. Дело было в глухом, безвыходном одиночестве. Никого рядом не оказалось. Даже позвонить некому…
Наши, да и не наши предки в разных концах света строили крепости по схожему принципу. Сперва неприятелю преграждал путь ров с водой. За ним стена, обычно каменная, с зубцами, башнями и бойницами. У такой стены был один недостаток: на ней держали оборону сотни, а то и тысячи воинов, из которых далеко не каждый готов был безропотно умереть за интересы князя или иного вождя. Осаждающие то запугивали, то подкупали, и иногда у них получалось ворваться внутрь крепости. Но там их, чаще всего, ждала другая стена, периметром поменьше, зато защитники там были покруче. Если же и эта стена не выручала, оставалась последняя линия обороны, цитадель, крепость внутри крепости, размером небольшая, и отстаивала ее малая кучка бойцов – но каждый из этих воинов был проверен годами и битвами, и все друг друга знали, и все друг другу верили, и понятие измены у них не существовало. Тут дрались до последнего.
Долгий опыт стран и народов показал, что даже для простого выживания у каждого человека должна быть последняя линия обороны. В детстве это родители. Потом выросшие дети сами становятся для своих стариков последней линией обороны. Семья, самые близкие друзья, самые верные одноклассники, соседи, которые надежней родственников. Хорошие люди идут по жизни тесным кругом, а что случись, мгновенно становятся спина к спине, и эту стенку проломить невозможно.
Когда великий физик Лев Ландау попал в страшную катастрофу, после которой выжить практически нереально, друзья, многочисленные ученики и столь же многочисленные коллеги со всей Европы сплотились для его спасения. Они, сменяя друг друга, дежурили в больнице, где он лежал без сознания, доставали лекарства, которые в ту пору было немыслимо достать – и ведь вытащили гениального ученого с того света. До конца он, к сожалению, не оправился, но несколько лишних лет на земле последняя линия обороны для него у судьбы вырвала.
Театральный критик Александр Демидов в одном из московских институтов взялся вести театральный кружок, который, быстро и ярко развиваясь, перерос в первый российский эротический театр. В те годы само слово «эротика» было почти запретным. Но театр Демидова выстоял, наверное, потому, что самодеятельные актеры защищали его, как осажденную цитадель. Александр Павлович непрерывно курил, от легких остались одни ошметки, это его и сгубило в неполных пятьдесят. У гроба стояли все актеры, в их числе последняя жена и две любовницы – все трое плакали, обнявшись. Вот такая красивая и завидная была последняя линия обороны.
А самая прочная цитадель, какую я видел, была у Роберта Рождественского. Он был очень хороший человек, помог в жизни великому множеству людей, и чаще всего они становились его друзьями. Дом Роберта и Аллы всегда был набит гостями – я поражался, как они выдерживают это многолюдье. Но для них жизнь в толпе друзей была абсолютно органична. И вот что интересно: Роберт умер от тяжелейшей болезни, а последняя линия обороны осталась. Друзья поэта сами передружились, и до сих пор встречаются, помогая друг другу, как когда—то им помогал Роберт или они помогали ему.
Порой человек не успевает, или не способен, или не хочет создать последнюю линию обороны, и это опасно: в кризисный момент некому стать с ним спиной к спине. Необходимость в таком конечном рубеже может и не возникнуть, или потребуется он один раз в жизни. Но этот единственный раз может оказаться роковым.
Вот так, наверное, вышло у Витальки. Начал строить свою цитадель, а потом передумал или отложил на будущее. Ведь никто не знает, когда ему позарез понадобится последняя линия обороны.
НАУКА О СЧАСТЬЕ
Где—то лет в двадцать, на третьем или четвертом курсе института, я стал серьезно задумываться над тем, чем впоследствии стала заниматься полупризнанная наука с ученым названием «футурология». Страна была голодная, зарплаты нищенские, полки в магазинах пустые, очереди за целлюлозной колбасой километровые, сельские учителя снимали углы в убогих избах с земляными полами, даже в Москве три четверти жителей ютились в подвалах, бараках или безразмерных коммуналках, миллионы ни в чем не повинных людей валили лес за колючей проволокой – а я, не вникая в эти «временные трудности» и не имея ни малейшего представления о том, как живет народ в иных странах, размышлял о светлом будущем всего человечества. В общем, нормальный дурак с комсомольским билетом.
Свои тогдашние соображения я более—менее внятно изложил в первой своей большой повести «Я сын твой, Москва». Позже я эту повесть ни разу не переиздавал и даже не перечитывал, страшась ее оголтелой наивности, и тогдашние мои размышления сугубо приблизительно излагаю по памяти.
Тогда в моде была ядерная физика, век именовался атомным, и считалось, что именно атомщики спасут мир. Я же считал, что, решив проблемы энергетики, люди захотят жить долго и есть вволю, поэтому следующая эпоха непременно станет веком биологии. Но и на этом не остановится прогресс человечества: став благополучными и здоровыми, люди задумаются не о том, как удобнее жить, а о том – зачем жить?
Впоследствии в каком—то из писем нынче крайне не популярного, но по прежнему уважаемого мною Горького я нашел ту же мысль, выраженную практически в тех же словах и порадовался, что у меня есть такой могучий союзник.
Правда, я оказался большим оптимистом, чем Алексей Максимович, и счел, что на наш с ним почти суицидальный вопрос существует вполне позитивный ответ: люди захотят быть счастливыми, и важнейшей из наук станет наука о счастье. А база для такой науки есть, она создается уже несколько тысячелетий, ибо важнейшей целью искусства является именно счастье человека. И, значит, следом за веком биологии настанет век литературы как главной составной части искусства.
Вот такую я в двадцать лет выстроил пирамиду прогресса.
Некая польза в этом прожектерстве все же была: взрослея и, хотя бы в силу большего опыта, умнея, я продолжал думать и постоянно писать о той гармонии в отношениях с людьми и окружающим миром, которая, возможно, и является счастьем.
Мало того, я имел наглость думать, что, возможно, как раз мне предназначено заложить фундамент этой науки, на котором впоследствии общими усилиями будет выстроено все ее ослепительное здание.