Оскар Уайльд - Письма
И нигде, даже в Равенне, не видел я такой мозаики. В Палатинской капелле, от пола до купола сверкающей золотом, ты словно оказываешься посреди гигантских медовых сот, где смотришь на поющих ангелов, а смотреть на поющих ангелов или людей куда приятнее, чем слушать их пение. Вот почему великие художники всегда изображают ангелов с лютнями без струн, с флейтами без клапанов и со свирелями, заставить которые звучать невозможно.
Тебе, наверное, знаком маленький городок Монреале, с его собором и монастырями. Мы туда часто ездили, нашими cocchieri[89] неизменно оказывались прелестные юноши с точеными лицами. Вот в ком видна порода, а вовсе не в сицилийских лошадях. Самыми любимыми у меня были Мануэле, Франческо и Сальваторе. Я был без ума от всех троих, но теперь вспоминаю только Мануэле.
Еще я завел большую дружбу с юным семинаристом, который живет прямо в городском соборе Палермо, — он и еще одиннадцать человек ютятся в крохотных кельях под самой крышей, как птицы небесные.
Каждый день он водил меня по всем закоулкам собора, и я взаправду вставал на колени перед огромным порфировым саркофагом, где покоится Фридрих Второй. Эту жуткую полированную громаду кроваво-красного цвета поддерживают львы, в которых чувствуется нечто общее с яростной натурой беспокойного императора. Первое время мой юный друг по имени Джузеппе Ловерде просвещал меня, но на третий день уже я взялся за его просвещение и, переиначивая по своему обыкновению историю, пустился в рассказы о Короле Королей, о его придворных и об ужасной книге, которой он не писал. Джузеппе пятнадцать лет, и он невероятно мил. Причина, по которой он связал свою судьбу с церковью, совершенно средневековая. Я спросил его, почему он решил стать clerico[90],— и что же ты думаешь?
Вот его ответ: «Мой отец — повар, мы очень бедны, и у нас большая семья, и я подумал, что пусть в нашем домишке будет одним ртом меньше, потому что я хоть и худой, а ем много — прямо беда со мной».
Я сказал ему, что он может утешиться, ибо Господь ввергает людей в нищету, чтобы привести их к себе, а богатство он для этого почти никогда не использует. И Джузеппе утешился, а я подарил ему маленький молитвенник, очень милый, в котором куда больше картинок, чем молитв, — как раз то, что нужно Джузеппе, мальчику с прекрасными глазами. Вдобавок я осыпал его лирами и напророчил ему кардинальский сан, если он будет себя хорошо вести и помнить обо мне. Он сказал, что непременно будет помнить, и я этому верю — ведь я каждый день целовал его, укрывшись за высоким престолом.
В Неаполе мы задержались на три дня. Большинство моих тамошних друзей, как ты знаешь, сидят в кутузке, но я все же оживил кое-какие милые воспоминания и влюбился в одного морского бога, который по непонятной причине предпочел мореходную школу обществу Тритона.
В Рим мы приехали в Страстной четверг. В субботу Г. М. уехал в Глан, а вчера, к ужасу Грисселла и всей папской свиты, я возглавил ряды паломников в Ватикане и получил благословение Его Святейшества — благословение, которого они бы мне ни за что не дали.
Во всем своем великолепии он проплыл мимо меня на носилках: не существо из плоти и крови, а чистая белая душа, облаченная в белое, святой и художник в одном лице — небывалый случай в истории, если верить газетам.
Мне не с чем сравнить неповторимое изящество его движений, когда он приподнимался дать благословение, — за паломников не ручаюсь, но я его точно получил. Герберту Три непременно нужно увидеть папу. Это для Три единственный шанс.
Я был глубоко потрясен, и моя трость начала было расцветать и, без сомнения, расцвела бы, если бы у дверей часовни ее не забрал у меня Пиковый Валет. Этот странный запрет обязан своим происхождением, разумеется, Тангейзеру.
Тебе интересно, как я раздобыл билет? Конечно же, не обошлось без чуда. Я считал дело безнадежным и не предпринимал ровным счетом ничего. В субботу в пять часов вечера мы с Гарольдом пили чай в гостинице «Европа». Я преспокойно жевал кусок хлеба с маслом, как вдруг то ли человеческое существо, то ли иное создание в человеческом обличье и униформе гостиничного швейцара подошло ко мне и спросило, не хочу ли я увидеть папу в день Пасхи. Я смиренно склонил голову и сказал «Non sum dignus»[91] или что-то в этом роде. И тут он вынул билет!
Если я еще скажу тебе, что он был сверхъестественно уродлив и что цена билета равнялась тридцати сребреникам, картина станет полной.
Не менее любопытно, что, когда бы я ни проходил мимо этой гостиницы — а такое случается очень часто, — я каждый раз натыкаюсь на этого субъекта. Медики называют подобные явления зрительными галлюцинациями. Но мы-то с тобой знаем, что это такое.
В конце дня в воскресенье я слушал вечерню в Латеранском соборе; музыка была замечательная, а под конец на балкон вышел епископ в красном облачении и красных перчатках — точь-в-точь такой, как у Патера в «Гастоне де Латуре», — и показал нам шкатулку с мощами. Над его смуглым лицом возвышалась желтая митра. Он выглядел по-средневековому зловеще и был исполнен такого же готического великолепия, как те епископы, что высечены на алтарях и порталах. Подумать только — было время, когда люди смеялись над жестами фигур на витражах! Да у духовного лица в облачении иных жестов и не бывает. Этот епископ, от которого я глаз не мог оторвать, наполнил меня ощущением великого реализма, заложенного в готическом искусстве. Ни готика, ни античность совершенно не знают позы. Позу изобрели посредственные портретисты, и первым из людей, кто принялся позировать, стал биржевой маклер, который с тех пор так и позирует не переставая.
Омеро много рассказывает о тебе — пожалуй, слишком много. Он смутно подозревает, что ты ему изменяешь, и твое скорое возвращение кажется ему маловероятным. Я не понял, что такое ты пишешь о нем на открытке. Что за неприятность он тебе доставил?
Я добавил к своей коллекции некоего Пьетро Бранка-д'Оро. Он смугл и мрачен, и я его очень люблю.
Посылаю тебе фотографию, сделанную в предпасхальное воскресенье в Палермо. Вышли мне какую-нибудь из своих, и люби меня крепко, и постарайся прочесть это письмо. Оно задаст тебе работы на неделю.
Сердечный привет твоей дорогой матери. Неизменно с тобой
Оскар
214. РОБЕРТУ РОССУ{310}
Отель «Эльзас», Париж
[Май — июнь 1900 г.]
Дорогой мой Робби! Наконец-то я приехал. Десять дней провел в Глане с Гарольдом Меллором; автомобиль был великолепен, но, конечно, не преминул сломаться. Автомобили, как и прочие механизмы, куда более норовисты, чем животные, — это нервные, раздражительные, дикие существа; я подумываю, не написать ли статью на тему «Нервы в неорганическом мире».
Фрэнк Харрис здесь, и Бози тоже. На днях после ужина я, не называя суммы, задал Бози вопрос, который ты предлагал задать. Он только что выиграл на скачках 400 фунтов и еще 800 несколькими днями раньше, и по этому случаю он был в приподнятом настроении. Мои слова вызвали у него вспышку бешеного гнева, перешедшего в язвительный смех, и он сказал, что чудовищнее он в жизни ничего не слыхивал, что и не подумает делать что-либо подобное, что моя наглость его поражает, что он не считает себя в долгу передо мной ни в каком смысле. Он был совершенно отвратителен, просто мерзок. Потом я рассказал обо всем Фрэнку Харрису, который очень удивился, но глубокомысленно заметил: «Никого ни о чем не проси — это всегда ошибка». Еще он сказал, что лучше всего было бы, если бы кто-нибудь другой предварительно поговорил с Бози и попросил его от моего имени. Мне тоже так казалось, но ты вот не выказал большого рвения вести с Бози переписку по денежным вопросам, что меня нисколько не удивляет.
Все это для меня невыносимо и совершенно убийственно. Когда я вспоминаю его письма в Дьепп, его клятвы в вечной преданности, его мольбы о совместной жизни до конца дней, его непрестанные заверения в том, что вся его жизнь и все его имущество принадлежат мне, его желание хоть как-то залечить раны, которые он и его семья мне нанесли, — когда я вспоминаю это, меня буквально тошнит, я с трудом удерживаюсь от рвоты.
Разговор произошел в кафе де ля Пе, так что я не стал, конечно, устраивать сцену. Я только сказал, что если он не считает себя в долгу, то говорить нам больше не о чем.
Вчера вечером мы ужинали в ресторане с Фрэнком Харрисом. Я вел себя, как обычно, но он — теперь, получив деньги, каким же он стал подлым, мелочным и жадным. Помнишь, как он всегда обвинял тебя в буржуазной меркантильности, противопоставляя ей аристократическую широту и щедрость? Ныне он оставил тебя далеко позади. «Я не могу позволить себе тратить деньги на других» — вот один из его перлов. Я тут же вспомнил о тебе и моем дорогом Море, о вашей щедрости, о вашей рыцарственности, о ваших жертвах ради меня. Вот где красота, а там — одно уродство, житейская грязь.