Виталий Шенталинский - Рабы свободы: Документальные повести
Завязался разговор. Ягода возмущен тем, что в советском праве нет идеи мщения, хвастается заботой о гигиене заключенных. Роллана удивляет, что при этом его собеседника совершенно не волнуют страдания, человеческие чувства. И в то же время он вызывает симпатию, хочется ему верить.
«Но снова сомнения: Ягода убеждает, что в Советском Союзе нет цензуры писем и что вообще режим слишком мягок. Неужели он считает всех такими наивными простаками? Как будто мы не знаем, что письма и к нам от здешних друзей, и от нас к ним проверяются и приходят распечатанными, с рассчитанным на дураков штемпелем: „Извлечено из почтового ящика в поврежденном виде“! Даже полиция Фуше работала аккуратней, хоть не перепутывала письма, рассовывая их обратно по конвертам, — а мы получали и такие».
«Но даже зная все это, — запишет после беседы в своем дневнике Роллан, — испытываешь чувство вины за свои сомнения, глядя в честные и кроткие глаза Ягоды».
Господи, французскому гуманисту, с его представлениями о человеческом достоинстве, даже в голову прийти не может, с кем он разговаривает, кто перед ним сидит!
Ягода продолжает рассказ о своей кипучей деятельности на ниве перевоспитания преступников, — глаза загораются огнем, в голосе — сдержанное волнение. Загадочная личность, изучает его Роллан, что за контрасты! Безжалостный командир НКВД — и полный благости святой в миру…
— Лет через десять-двадцать преступников у нас не будет! — обещает Ягода.
Какие иллюзии! — удивляется Роллан. Как может политик такого ранга впадать в сентиментальный оптимизм в духе Жан-Жака Руссо? Нет, будущее наверняка обманет надежды этого фанатика.
И кому верить в этой стране? Вот Екатерина Павловна Пешкова ненавидит Ягоду, сурово осуждает его. То, что она рассказывает о положении в стране, совершенно противоречит тому, что говорит Ягода. Она уже отчаялась… А другие уверяют, что Генрих — добрый человек, с больным сердцем, ему можно только посочувствовать — надорвался, бедняга, на неблагодарной работе, столько взвалил на плечи…
Так они сидят и мирно беседуют, два идеалиста, — и заблуждаются оба, потому что один думает о людях лучше, а другой хуже, чем они есть. Посланцы разных цивилизаций — сидят и беседуют — и никогда не поймут друг друга.
Вот с каким прекраснодушием заглядывал Горький в будущее: «Лет этак через пятьдесят, когда жизнь несколько остынет и людям конца 20-го столетия первая половина его покажется великолепной трагедией, эпосом пролетариата, — вероятно, тогда будет достойно освещена искусством, а также историей удивительная культурная работа рядовых чекистов в лагерях». Да уж, как в воду глядел: через пятьдесят лет, в пору перестройки и гласности, мы смогли-таки постичь нашу трагедию во всем ее великолепии и воздать должное удивительной работе чекистов!
Сегодня мы можем сказать определенно: это выдумки или заблуждение, что Горький сопротивлялся насилию и что стал бы помехой в 1937 году, за что-де Сталин его и убрал. Желание спасти репутацию писателя, приукрасить историю понятно, но, увы, обречено. Хотелось бы верить, но факты говорят о другом. Горький — вторая по значению фигура в стране — не протестовал против небывалого в истории закона, по которому правительство объявило равную со взрослыми кару, вплоть до смертной казни, детям от двенадцати лет, даже за воровство. Он «не заметил» ареста поэтов Николая Клюева и Осипа Мандельштама и еще в 1929-м, съездив на Соловки, выразил восторг от первого советского концлагеря. Уже тогда он предал свой народ, благословил тиранию.
Побывав на каторжном строительстве Беломорканала, Горький обнимал Ягоду и проливал слезы от умиления:
— Вы сами не понимаете, черти драповые, что вы делаете!
Понимали, еще как понимали. И посмеивались, должно быть, над чувствительным стариком.
Если бы провести конкурс на самую позорную и лживую книгу в истории, то на первый приз вполне может претендовать «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». Это под редакцией Горького и по указке НКВД советские писатели, целой ватагой, выполняли социальный заказ и с воодушевлением, с подъемом писали апологию рабского труда.
Это Горький, когда под предлогом борьбы с кулаками уничтожали крестьянство, кормильца России, дал властям страшный лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают» («Правда», 15 ноября 1930 года). Каким эхом отзовется горьковский призыв по всем тюрьмам и лагерям, сколько зэков услышит его из уст палачей!
«Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства», — писал он о фальсифицированном, постыдном суде над технической интеллигенцией, Промпартией.
Это он в 1931-м соглашался с судом над меньшевиками, среди которых были и его прежние друзья, называл их преступниками и вредителями и добавлял, что не все еще выловлены и надо еще ловить.
«Как великолепно развертывается Сталин!» — восклицает он в письме Халатову, главе Госиздата[172]. А через год уже называет партийного вождя «Хозяином» — не с подачи ли Горького это слово закрепится за Сталиным в советском словаре? Не случайно же оно замелькало в это время под пером писателя! «Надо разъяснить всем литераторам-коммунистам, — пишет Горький Кагановичу 15 августа 1934-го, — что хозяином в литературе, как и в других областях, является только ЦК и что они обязаны подчиняться последнему беспрекословно». А что есть ЦК, как не Сталин?
Это Горький позднее, после убийства Кирова, когда без суда и следствия по приговору троек расстреливали мнимых шпионов и диверсантов, призывал: «Нужно истреблять врага безжалостно и беспощадно, нимало не обращая внимания на стоны и вздохи профессиональных гуманистов!» («Правда», 2 января 1935 года).
Трудно сказать, когда в точности произошло с Горьким такое перевоплощение: он стал не только жертвой, но орудием Сталина и НКВД в духовном закабалении страны. А это трагедия не только его, большого художника, но и всей обольстившейся социализмом России.
Это и есть настоящая история болезни Горького, которая, конечно, ускорила и физическую смерть. Не предчувствие ли такого конца диктовало ему еще в 1914 году отчаянные строки:
Как же мы теперь жить будем?
Что нам этот ужас принесет?
Что теперь от ненависти к людям
Душу мою спасет?..
Предсмертие
В мае 1934-го Горького постигло страшное горе. Внезапно, проболев всего несколько дней, умер его сын Максим.
Событие это до сих пор окутано тайной. В естественную смерть Максима мало кто поверил. Молодой и здоровый, спортивный, полный энергии человек, талантливый художник и заядлый автомобилист, Максим увлекался воздухоплаванием, строил планы о полярных путешествиях и уже успел побывать в Арктике. Правда, вот выпивал, но на Руси это заурядная привычка. И вдруг — погиб, в одночасье, от обычной простуды.
«Захворал папа, простудился на аэродроме, лежит, кашляет», — пишет Горький внучкам, бывшим в то время в Крыму. «Простудился на рыбной ловле», — вспоминает Тимоша. «После выпивки я вывел Макса в сад и оставил на скамейке», — признается Крючков.
Таковы противоречивые сообщения домочадцев.
Властями смерть Максима была квалифицирована как злонамеренное убийство. Но это не сразу, позднее, когда в 1938-м окажутся на скамье подсудимых участники так называемого «правотроцкистского блока» и среди них Ягода и Крючков, когда уже не будет в живых и самого великого писателя и смерть сына и отца свяжут в один узел коварного заговора. Тогда убийство Максима будет рассматриваться как удар, направленный в его отца: через устранение горячо любимого сына подорвать здоровье Горького, морально сразить его, вселить апатию к общественной деятельности, ускорить смерть. А зачем надо было убивать Горького? Он — помеха для задуманного государственного переворота, потому что до конца будет с партией, Сталиным, и никаким другим путем его не вырвать из-под влияния вождя.
Убить Максима задумал Ягода. По этой версии, он создал целую преступную группу в составе Крючкова и докторов — домашнего врача горьковской семьи Левина, профессора Плетнева, доктора Виноградова[173] — из санчасти НКВД. В деле Крючкова на сей счет говорится подробнейшим образом.
— Какие интересы преследовали при этом вы? — спросил Крючкова следователь.
— Я лично был заинтересован в устранении Максима как наследника Горького. Ягода это хорошо знал и эту мою заинтересованность использовал. Дело в том, что в 1918 году мне удалось пристроиться к Горькому, втереться к нему в доверие, стать его личным секретарем. На протяжении всех лет я пользовался полным его доверием и являлся полновластным хозяином в его доме, во всех его литературных, издательских делах, бесконтрольно распоряжался всеми его средствами.