Светлана Алексиевич - Время секонд хэнд
— Москва — хорошо, работы — много. А жить вообще-то страшно. Я иду по улице один… Даже днем… Я молодым ребятам в глаза не смотрю — убить могут. Молиться каждый день надо…
— Ко мне подошли в электричке трое… Я с работы ехал. «Ты что тут делаешь?» — «Домой еду». — «Где твой дом? Кто тебя сюда звал?» Начали бить. Били и кричали: «Россия — для русских! Слава России!». «Ребята, за что? Аллах все видит». — «Твой Аллах тут тебя не видит. У нас свой Бог». Зубы выбили… ребро сломали… Полный вагон людей, и одна только девушка заступилась: «Оставьте его! Он вас не трогал». — «Ты чего? Хача бьем».
— Рашида убили… Тридцать раз ударили ножом. Ты мне скажи, зачем тридцать раз?
— На все воля Аллаха… Бедняка и на верблюде собака укусит.
— Мой папа учился в Москве. Сегодня он день и ночь плачет по СССР. Он мечтал, что я тоже буду учиться в Москве. А меня тут полицейский бьет, хозяин бьет… Живу в подвале, как кошка.
— Мне СССР не жалко… Дядя Коля, наш сосед… он русский был… Он на мою маму кричал, когда она отвечала ему по-таджикски: «Говори на нормальном языке. Земля ваша, власть наша». Мама плакала.
— Я сегодня сон видел: иду по нашей улице, соседи кланяются: «Салам алейкум»… «Салам алейкум»… В наших кишлаках остались только женщины, старики и дети.
— Дома моя зарплата была пять долларов в месяц… Жена, трое детей… В кишлаках годами люди не видят сахара…
— На Красной площади не был. Ленина не видел. Работа! Работа! Лопата, кирка, носилки. Весь день с меня, как с арбуза, вода течет.
— Заплатил одному майору за документы: «Пусть Аллах даст тебе здоровье. Какой хороший человек!». А документы оказались фальшивые. В «обезьянник» посадили. Били ногами, били палками.
— Нет документа — нет человека…
— Человек без Родины — бездомный пес… Каждый может обидеть. Полицейские за день десять раз остановят: «Покажи документы». Эта бумажка есть, а этой нет. Не дашь денег — бьют.
— Кто мы? Строители, грузчики, дворники, посудомойки… Менеджерами мы тут не работаем…
— Мама довольна, я деньги присылаю. Нашла мне красивую девушку, я ее еще не видел. Мама выбирала. Приеду — женюсь.
— Все лето работал у одного богатого под Москвой, а в конце они мне не заплатили: «Пошел! Пошел! Я тебя кормил».
— Когда у тебя есть сто баранов — ты прав. Ты всегда прав.
— Мой друг тоже просил у хозяина денег за работу. Полиция потом его долго искала. Откопали в лесу… Мама гроб получила из России…
— Выгонят нас… Кто Москву отстраивать будет? Дворы подметать? Русские за те деньги, что нам платят, пахать не станут.
— Закрою глаза — вижу: арык течет, хлопок цветет, он цветет нежно-розово, как сад.
— А ты знаешь, что у нас была большая война? После падения СССР сразу стали стрелять… Хорошо жил только тот, у кого был автомат. Я в школу ходил… Каждый день я видел два-три трупа. Мама в школу не пустила. Я сидел дома и читал Хайяма. У нас все читают Хайяма. А ты его знаешь? Если знаешь, то ты мне сестра.
— Убивали неверных…
— Аллах сам рассудит — кто верный, а кто неверный. Сам будет судить.
— Маленький был… Я не стрелял. Мама рассказывала, что до войны жили так: на одной свадьбе говорили по-таджикски, по-узбекски и по-русски. Кто хотел — молился, а кто не хотел — не молился. Скажи, сестра, почему люди так быстро научились убивать друг друга? Они все Хайяма в школе читали. И Пушкина.
— Народ — караван верблюдов, который гонят плеткой…
— Учу русский язык… Вот послушайте: красивый дэвушка, хлэб, дэнги… начальник плёхой…
— Уже пять лет я в Москве, и со мной ни разу никто не поздоровался. Русским нужны «черные», чтобы они могли чувствовать себя «белыми», смотреть на кого-то сверху вниз.
— Как у всякой ночи есть утро, так у всякой печали бывает конец.
— Наши девушки ярче. Не зря их сравнивают с гранатом…
— На все воля Аллаха…
Из подземелья поднимаемся наверх. Теперь я смотрю на Москву другими глазами — ее красота кажется мне холодной и тревожной. Москва, тебе все равно — любят тебя или нет?
О жизни-суке и ста граммах легкого песочка в белой вазочке
Тамара Суховей — официантка, 29 лет
— Жизнь — сука! Вот что я тебе скажу… Не приносит она подарков. Ничего хорошего, красивого я в жизни не видела. Не вспомню… Убей меня — не вспомню! И травилась, и вешалась. У меня было три попытки самоубийства… Сейчас я вены себе порезала… (Показывает забинтованную руку.) Вот тут… в этом месте… Спасли меня, и я неделю спала. Просто сплю и сплю. Такой у меня организм… Психиатр пришла… Вот как ты сейчас, она меня просила: говори, говори… Что рассказывать? Смерть мне не страшна… Зря ты пришла и сидишь. Зря! (Отвернулась к стенке и молчит. Я хочу уйти, но она останавливает.) Ладно, послушай… Все правда…
…Еще я маленькая была… Пришла из школы, легла, а утром не поднялась с кровати. Повезли к врачу — нету диагноза. Тогда давай бабку искать — знахарку. Дали нам адрес… Бабка раскинула карты и говорит матери: «Придете домой, распорите подушку, на которой дочка лежит. Там найдете кусок галстука и куриные кости. Галстук повесьте на кресте при дороге, а кости отдайте черной собаке. Дочка встанет и пойдет. Порчу на девку навели». Ничего хорошего, красивого я в жизни не видела… А вены — херня, я просто устала бороться… С детства жила так — в холодильнике только водка. У нас в деревне с двенадцати лет все пьют. Хорошая водка дорогая, так самогон пьют, и одеколон, и жидкость для мойки стекол, и ацетон. Из гуталина водку гонят, из клея. Молодые мужчины умирают, от водки, конечно, травятся. Сосед, я помню, напьется и палит дробью по яблоням. Всех дома поставит под ружье… И наш дед до старости пил. В семьдесят лет мог выпить за вечер две бутылки. Хвалился. Вернулся он с войны в медалях. Герой! Долго ходил в шинели, пил, гулял, праздновал. А бабушка работала. А дед был герой… Дед бил бабушку смертным боем, я ползала перед ним на коленях, чтобы он ее не трогал. Он гонялся за нами с топором… По соседям ночевали. В сарае. Собаку насмерть зарубил. После деда я возненавидела всех мужчин. Я думала одна жить.
Приехала в город… Всех боялась: и машин, и людей. Но все едут в город — и я. Старшая сестра тут жила, она меня забрала: «Поступишь в училище, станешь официанткой. Ты красивая, Томка. Найдешь себе мужа военного. Летчика». Ага… летчика… Первый муж у меня был хромой, маленький. Подруги отговаривали: «Зачем он тебе? За тобой такие парни ухаживают!». А я всегда любила фильмы про войну, как женщины ждут своих мужей с фронта, хотя бы какой вернулся — без ног, без рук, но живой. Бабушка рассказывала: в нашу деревню одного привезли без обеих ног, так жена его по двору на руках носила. А он пил, безобразничал. Завалится в канаву, она его подберет, в корыте помоет и посадит на чистую постель. Я думала, что это и есть любовь… Я не понимаю, что такое любовь… Пожалела его, приласкала. Мы прижили с ним троих детей, и он стал пить, ножом грозил. Не давал на кровати спать… валялась на полу… У меня выработался рефлекс, как у собаки Павлова: муж — в дом, мы с детьми — из дому. От всего, что вспомню, слезы катятся… Или на хрен все послать! Ничего красивого у меня в жизни не было, а только в кино. По телевизору. Ну вот… чтобы сесть и с кем-нибудь вместе помечтать… порадоваться…
Уже вторым ребенком была беременна… Из деревни пришла телеграмма: «Приезжай на похороны. Мать». Цыганка мне перед этим на вокзале гадала: «Ждет тебя дальняя дорога. Похоронишь отца и будешь долго плакать». Не поверила. Отец был здоровый, спокойный. Мать пьянствовала, с утра себе наливала, а он и корову подоит, и картошки наварит, все сам. Он сильно ее любил, она его приворожила, что-то она такое знала, какое-то зелье. Приехала я домой… Сижу у гроба, плачу. Соседская девочка на ухо шепчет: «Баба деда чугунком убила, а мне сказала, чтобы я молчала. Обещала купить шоколадных конфет…» Мне стало не по себе, меня затошнило, именно от страха… От ужаса… И когда в хате никого не было, все ушли, раздела отца и искала на нем синяки. Синяков не было, только на голове — большая ссадина. Показала матери, она ответила, что это он дрова колол, палка отлетела, ударила. Сижу в слезах всю ночь… сижу и чувствую, что он хочет мне что-то сказать… А мать не отходит, всю ночь трезвая, так она меня одну и не оставила. Вижу — утром у отца кровавая слеза из-под ресниц поползла. Одна… вторая… Слезы текли, как у живого… Страш-но-о! Это была зима. Яму на кладбище долбали ломом, грели землю — разожгли в яме костер из березовых поленьев и автомобильных покрышек. Мужики потребовали ящик водки. Как только отца закопали, мать напилась. Сидит веселая. А я плачу… От всего и сейчас слезы градом… Родная мать… она меня родила… Самый родной человек должен быть… Как только я уехала, дом она продала, а сарай сожгла, чтобы страховку получить, и прикатила ко мне в город. Тут нашла себе другого… Быстро нашла… И он сына с невесткой прогнал, а ей квартиру отписал. Она мужиков приманивала, что-то знала… ворожила… (Качает больную руку, как ребенка.) А мой гонялся за мной с молотком, два раза голову проломил. Бутылка водки, в карманах по огурцу — и пошел. Куда его понесло? Дети голодные… Сидели мы на одной картошке, а в праздник — картошка с молоком или с килькой. Попробуй выступи, когда он вернется: стакан — в лицо, стул — в стенку… Ночью прыгнет на меня, как зверь… Ничего в жизни хорошего не было, даже малого. Приду на работу, побитая, уплаканная, а надо улыбаться, кланяться. Директор ресторана позовет в кабинет: «Мне тут твоих слез не надо. У самого жена парализованная второй год лежит». И лезет ко мне под юбку…