Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 1. Драма великой страны
Мудрый и объективный Георгий Федотов, в этот момент уже религиозный мыслитель и философ-публицист, а в столь недавнем прошлом участник революционного движения, левый социал-демократ, писал в журнале «Свободные голоса» 22 апреля 1918 года:
«В России нет сейчас несчастнее людей, чем русские социалисты, – мы говорим о тех, для кого родина не пустой звук. Они несут на себе двойной крест: видеть родину истекающей кровью, и идеалы свои поруганными и оскверненными в их мнимом торжестве.
И ко всему этому присоединяется сознание, что именно попытка реализации этих идеалов повинна, в какой-то еще не подлежащей определению мере, в гибели России.
Мы целый год с невыразимой болью созерцали, как влачится в грязи красное знамя, как во имя братства и справедливости бушует ненависть, алчность и вожделение. Зверь не может досыта упиться кровью, животное отвалится от корыта с помоями»[66].
Вот что предстало и перед двадцатилетним Леонидом Каннегисером, требуя выбора.
Каннегисер был поэт. Н. Берберова, выступая 14 сентября 1989 года в Ленинграде, сказала о нем:
«Молодой поэт, друг Адамовича, Оцупа, Иванова, вероятно, Гумилева тоже».
Не знаю, был ли Каннегисер дружен с Гумилевым, очень уж велика была разница в возрасте и литературной репутации. Но знакомы они были. Есть свидетельство о поэтическом вечере в мае 1918 года, где Каннегисер выступал вместе с Гумилевым и Блоком. Был он дружен с Есениным и наверняка знаком с Мандельштамом. Знакомство же Каннегисера с Ахматовой несомненно. Он опубликовал рецензию на «Четки», и есть сведения о его встрече и разговоре с Ахматовой незадолго до гибели[67].
То, что человек, убивший одного из руководителей ЧК, был поэтом, имело, безусловно, особое значение для Ахматовой, Мандельштама и их круга. Георгий Иванов настаивал на этом с истерическим упорством:
«Мало кто знает, что убийца Урицкого – был поэтом. “Настоящим поэтом”? Да, настоящим. Если бы он просто “писал” стихи, как большинство молодых людей его круга, не стоило бы о них упоминать.
Но Каннегисер был впрямь поэтом. А что такое поэт? Прежде всего, существо с удвоенной, удесятеренной, утысячеренной чувствительностью… Итак, Урицкого убил не простой “русский мальчик”. Урицкого убил – поэт»[68].
Георгий Иванов очень кстати вспомнил «русских мальчиков». Каннегисер глубоко почитал и любил Достоевского. Вообще он был человеком органически литературным, выучеником акмеистов. Достоевский и Пушкин были его кумирами. И это сыграло далеко не последнюю роль в драме.
Марк Алданов, крупный писатель, далеко ушедший от Каннегисера по возрасту и литературной славе, но тем не менее удостоивший молодого поэта внимательной дружбы, вспоминал:
«Террориста в нем ничего не предвещало…[69] Одна характерная сцена осталась, впрочем, у меня в памяти. Она относится к весне 1918 года. Мы долго играли с ним в шахматы. Я жил в том доме на Надеждинской, где помещался книжный магазин “Петрополис”… В ту пору в “Петрополисе” продавалась великолепная старинная библиотека князя Гагарина, состоявшая преимущественно из французских книг 18-го и начала 19-го столетия. Я купил там кое-что, и приобретенные книги лежали у меня на столе в кабинете. Мой гость принялся их перелистывать. Заговорив о книгах, я высказал предположение (не проверенное мною и основанное только на их характере), что библиотека эта принадлежала в свое время тому самому князю Гагарину, которому приписывалось – по-видимому, неосновательно – авторство анонимных писем, бывших причиной смерти Пушкина.
Леонид Акимович изменился в лице и даже выронил на стол книгу.
И замолчал. Затем вдруг стал негромко декламировать стихи:
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия позора и обиды!
Для рук бессмертной Немезиды
Лемносский бог тебя сковал…
Он помолчал и затем прочел совершенно изменившимся голосом:
О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.
В твоей Германии ты вечной тенью стал,
Грозя бедой преступной силе –
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал.
Как сейчас перед собой вижу его в ту минуту. Он сидел в глубоком кресле, опустив низко голову. Тонкое прекрасное лицо его совершенно преобразилось… Мне жутко вспоминать теперь эти строфы “Кинжала” – в чтении убийцы Урицкого…
Страшная вещь искусство, не был ли Пушкин одним из виновников гибели шефа Петербургской Чрезвычайной Комиссии?..»[70]
Алданов, повторю, ошибался, говоря о двух-трехнедельном увлечении молодого поэта Февральской революцией. Леонид Каннегисер был романтиком свободы именно в понимании ее лидерами Февраля. В июле 1917 года он написал стихи, духовным отцом которых является Керенский, а литературным – Гумилев, автор «Рабочего». Сюжет стихотворения – Керенский, провожающий на фронт войска.
Он поднял усталые веки.
Он речь говорит. Тишина.
О – голос запомнить навеки.
Россия. Свобода. Война…
И если шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать,
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать,
Тогда у блаженного входа,
В предсмертном и радостном сне,
Я вспомню – Россия, Свобода,
Керенский на белом коне…
В своем преклонении перед Керенским Каннегисер стоит рядом с Мандельштамом.
В сознании юнкера-социалиста и поэта удивительным образом сошлись две, казалось бы, очень далекие традиции. Первая, восходящая к молодому Пушкину, – декабристское тираноборство, тень Занда. Недаром после чтения «Кинжала» Алданов и Каннегисер говорили об Андре Шенье (это надо запомнить!). Вторая, которая привела его в партию народных социалистов и заставила чтить Керенского, воплощалась в могучем герое народовольческих времен.
Тот же Алданов рассказывал:
«Сообщников, повторяю, у него не было, но живой образец, возможно, и был. Он преклонялся перед личностью Г. А. Лопатина и, думается мне, ставил его себе примером; – пример далеко не плохой.
Герман Александрович, конечно, не принимал никакого участия в их кружке; он в тот последний год своей жизни уже был не способен ни к какой работе; да и чувствовал бы он себя среди этих заговорщиков приблизительно так, как чувствовал себя Ахилл, переодетый девочкой, среди дочерей царя Ликомеда. Но Лопатин, сохранивший до конца дней свой бурный темперамент, не стеснялся в выражениях, когда говорил о большевиках и о способах борьбы с ними. Помню это и по своим разговорам с покойным Германом Александровичем. Знаю еще следующее.
В тот самый день, когда мать Леонида Каннегисера была выпущена из тюрьмы, ей по телефону сообщили из больницы, что Герман Лопатин умирает и желал бы ее видеть. Р. Л. Каннегисер немедленно отправилась в Петропавловскую больницу. Герман Александрович, бывший в полном сознании, сказал Р. Л., что счастлив видеть ее перед смертью.
– Я думал, вы на меня сердитесь…
– За что?
– За гибель вашего сына.
– Чем же вы в ней виноваты?
Он промолчал…»[71]
Как видим, по истокам и побудительным мотивам акция Каннегисера была деянием скорее символическим, чем фактом практической политики. В этом покушении было слишком много литературных черт. Современники недаром вспоминали в этой связи Раскольникова – незадолго до убийства Каннегисер позвонил Урицкому по телефону и о чем-то говорил с ним, очевидно желая услышать голос своей будущей жертвы. А вечером накануне рокового дня он читал сестре по-французски главу из «Графа Монте-Кристо» – историю политического убийства.
Молодой поэт, боготворивший Пушкина, декламирующий «Кинжал», явно ощущал себя не просто бойцом социалистического сопротивления узурпаторам, но и посланцем свободолюбивой литературы.
Схваченный после теракта, Каннегисер утверждал на допросах, что мстил за смерть друга – юнкера Перельцвейга, расстрелянного Урицким. Вполне возможно, что он и его товарищи действительно готовились к мятежу. Придя в ужас от свершавшегося на их глазах, молодые социалисты надеялись спасти демократию новым переворотом. Но такой организационной связи между акцией Каннегисера и деятельностью антибольшевистских партий и групп следствию выявить не удалось, несмотря на многонедельные допросы самого убийцы, его семьи и друзей.
Особенность акции Каннегисера подчеркивается и выбором жертвы.
Марк Алданов писал о бессмысленности и пагубности покушения. Дело в том, что близкий к меньшевикам «межрайонец» Урицкий, человек высокой интеллигентности, явно не разделял устремлений Ленина и Дзержинского к «массовидному», неограниченному террору. Даже после убийства Володарского и яростного приказа Ленина террор в Петрограде оставался весьма умеренным. Но после смерти Урицкого его место занял безжалостный Глеб Бокий, который и развернул немедля тотальный террор.