Андрей Буровский - Вся правда о российских евреях
Этим людям (как и всем остальным) жизненно необходима гармония, стабильность, порядок. Сочетание требовательности и жесткости с доброй заботой и любовью. Все это есть и в иудейской, и в русской культурах, хотя и в разных формах. Но у них-то, у них нет и ни той, и ни другой. Они не иудеи и не христиане. И не русские, и не евреи.
Психологический этюдЕстественный вопрос — а что думали те, кто организовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар? Отвечаю: им было очень весело. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции!» — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург, — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух взрослых сыновей. «Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!»
КОГДА было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918-1919 годах, вот когда. Как раз когда работала на полную катушку киевская ЧК — та самая, описанное Шульгиным. Работала так, что пришлось проделать специальный сток для крови. Когда после бегства красной сволочи из Киева нескольких женщин обыватели убили — спутали с чекисткой Розой Розенблюм, прославленной чудовищной жестокостью.
Кое-какие не особенно веселые сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: грузовики, полные трупов; человек, которого волокут на расстрел; но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого как лунь мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют расстрел, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер и был жесток с революционерами12. Он еще не стар, этот обреченный полицмейстер, он поседел от пыток.
Но саму Н. Мандельштам и ее «табунка» (из названных фамилий членов табунка — все до единой еврейские) все это волновало очень мало. В «карнавальном» (цитирую: «в карнавальном») Киеве 1918 года эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери... крепко привязывали свое декоративное произведение (наглядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость. — A.M.) к балконной решетке». ... «Мы орали, а не говорили, и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запретные часы»13. Словом — и этим ... (эпитет пусть вставит сам читатель) было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело за счет того, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «переустройстве мира».
Про портреты Ленина и Троцкого... По рассказам моей бабушки Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918-1919 года эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие, и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.
«Юность ни во что не вдумывается?»14 — а вот это уже прямая ложь! Не в этом дело. Это смотря какая юность.
Террор их и их близких не касался — для красных они были «свои», белые и не подумали бы заниматься истеричными, плохо воспитанными сопляками. Как-то несправедливо — даже порка им не светила. Это не отца Надежды Мандельштам водили каждый день на расстрел, это не она искала близких в подвалах ЧК, это не у нее были причины отыскать чекистку Розу.
Более того! За работу по изготовлению и развешиванию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы пекли необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей»15. Наверное, и у этих «настоящих дам», и у обитателей квартир, в которые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». И уж наверное, у них были совсем, совсем другие проблемы, уверяю вас.
Так что враки, будто юность так уж ни во что и не вдумывается — это уж смотря какая юность. Да и зрелость у отца Н. Мандельштам и медленно убиваемого полицмейстера была разная. Для всех этих людей Киев был каким угодно, только не «карнавальным».
В буйном веселье образца 1919 года Н.Мандельштам в старости начала каяться, возлагая на двадцатые годы и «людей двадцатых годов» ответственность за произошедшее со страной. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно».
Правда, это вот навязчивое, стократ повторенное «мы»... «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей». Все навязчивые варианты «Мы все потеряли себя...», «с нами всеми произошло....... Тут возникает все тот же вопрос — почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918 и 1919 году вовсе не было весело. Помните начало «Белой гвардии» М. Булгакова? «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом, от начала же революции второй»16. И у него же сказано, что год 1919-й был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).
Почему не возникает вопроса, даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно?
Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбой. Она просто отрицает самый факт их существования. Почему?!
Согласен — опыт XX века — уникальный и злой опыт. Права Н. Мандельштам тысячу раз — бессмысленно подходить к опыту этого века с позицией кодекса Наполеона. «Людей снимали слоями» — сегодня востоковедов, завтра мистиков, послезавтра философов, потом кого начальство прикажет. Но и в этой мясорубке ведь были те, кто «снимал людей слоями», были те, кого снимали, а были и люди нейтральные, стоявшие возле убийц; те, кто не нагружал трупами телеги, а «только» наблюдал, как их вывозят. Почему же в своей мрачной эсхатологии, в своих прямо библейских пророчествах о погублении страны и народа, чуть ли не всего человечества, никак не оценивается опыт тех, кто вообще не имел отношения к творящемуся? Или тех, кто был жертвой творящегося?
Некоторые объяснения, почему это так, появляются, особенно если сравнить две версии «Второй книги воспоминаний», — вышедшую в Париже и опубликованную в Москве, на волне «перестройки». «Откуда взялось столько евреев после погромов и газовых камер? В толпе, хоронившей Ахматову, их было непропорционально много. В моей молодости я такого не замечала. И русская интеллигенция была блистательна, а сейчас раз-два и обчелся... Мне говорят, что ее уничтожили. Насколько я знаю, уничтожали всех подряд, и довод не кажется мне убедительным. Евреи и полукровки сегодняшнего дня — это вновь зародившаяся интеллигенция»17.
В книге, вышедшей в Париже, конец абзаца несколько красочнее: «Евреи и полукровки сегодняшнего дня — это вновь зародившаяся интеллигенция. Все судьбы в наш век многогранны, и мне приходит в голову, что всякий настоящий интеллигент всегда немного еврей»18.
Итак, после «исчезновения» (!!!) русской интеллигенции евреи стали как бы этой интеллигенцией. Что ж, это та же самая оценка, что и у Шульгина, но с другой совершенно стороны. Шульгин все русское любил, в том числе и русскую церковь. Н. Мандельштам же полагает, что «нельзя напиваться до бесчувствия... Нельзя собирать иконы и мариновать капусту».
Как видите, по мнению Мандельштам, запойное пьянство и вообще «некультурность» отождествляются с любовью к иконописи, но для «культурного человека» вовсе нет ни запрета «готовить фаршированную рыбу», ни «надевать полосатый талес». Совершать эти действия и оставаться интеллигентным человеком — это можно. Главное — икон не собирать и капусты квашеной не есть.
Кстати, ненависти Н. Мандельштам к презренному «быту» может позавидовать даже Багрицкий. Разница между женой и временной подружкой ему и в старости оставалась непонятна. У Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе»19. Нет худа без добра — детей у этой наследницы двадцатых годов нет. Не было и у Екатерины Михайловна Плетневой, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна разницу между женой и вокзальной блядью осознавала, детей хотела... Но... «Какое право я имею привести ребенка в этот ад?!» — так говаривала Екатерина Михайловна в годы, пока было не поздно. После того, как помер Сталин, ужас разлился речами и пустой болтовней. Стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам, но было поздно.