Юрий Мамлеев - Россия вечная
Завесу над «тайной» немного приподнимает творчество другого великого писателя — Андрея Платонова. Вообще говоря, настоящее осмысление Платонова — дело будущего. Но здесь необходимо подчеркнуть следующее: герои Платонова (я имею в виду его лучшие вещи, «Котлован», «Чевенгур» и т. п.) — это анти-Обломовы в том смысле, что они не только вышли из «обыденности», но и активно живут и действуют в достигнутой «неординарности». Произведения Платонова — это мир выпадения из рациональной вселенной, достигнутый как результат высшей «отключенности» его героев и их связи с первобытным, но великим хаосом. Одновременно — мы видим там стремление к «последней правде», в ее, однако, самом тайно-архаическом значении. Это явно перерастает смысл социальной утопии,[13] здесь говорится о попытке прийти к некоему планетарному раю. Но дело не только в этом. Два момента творчества Платонова имеют (в плане русской метафизики) особое значение: прежде всего его язык и потом концепция бытия. О русском языке как об одном из величайших проявлений русского гения — будет речь впереди, но нельзя не отметить здесь некоторые необычные особенности платоновского «языка» (а следовательно, и «духа»): уход в провал, в нарушение логической структуры, но таким образом, что благодаря этому «нарушению» проявляется реальность, неуловимая обычным строем языка. Это некий «обход» рационального, высшая нелепость, благодаря которой выявляется некий постоянно присутствующий в нас второй план русского бытия — текущий не только в потемках и тайниках нашей души, но и ясно выраженный в самой русской жизни. Этот таинственный второй план русского бытия (вторая реальность) проявляется во всей нашей жизни, вплетаясь в ее «повседневность» и внешне уживаясь с неизбежной дозой «рационализма».
Я предлагаю, например, читателю провести глубокую медитацию, размышление хотя бы над таким текстом из Платонова (имея в виду его язык и внутренний смысл): «…в природе не было прежней тревоги… революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней темноте человека». Или «с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество».
Такого рода «предложений», если так можно выразиться, особенно много в гениальном «Котловане». Примечательно выражение «мирная тоска», то есть тоска, когда сняты противоречия и «прежняя тревога» обычной жизни, но тем не менее тоска остается, даже когда все хорошо и мирно и все противоречия сняты.
Другая сторона русской тоски и такой необыденной «обыденности» русской жизни (и даже ее второго плана) резко проявлена в некоторых, произведениях Горького (вот, кстати, почему творчество Горького любил интуитивист Блок). Горький, в отличие от Платонова, был «традиционный реалист» и очень точный и верный наблюдатель русской, особенно провинциальной жизни. Это тем более ценно, так как в этих произведениях («Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Исповедь», некоторые рассказы из цикла «По Руси» и т. д.) мы фактически видим тот же второй план русской жизни, но только выраженный «на поверхности», «реалистическим», почти «документальным» языком свидетеля.
Эти произведения Горького хорошо известны, но дело в их глубинно-подлинном понимании — в них, конечно, речь идет не только о социальной (или даже психологической) «неустроенности» (это только на поверхности), а об экзистенциальном потоке вопросов и внутренних тенденций в душе людей, причем в провинции, где нет налета «образованности», только затемняющей видение глубинности бытия, в провинции, где все архаически-тайное обнажено и открыто. Именно там этот «второй план» русской жизни и проявляется во всем своем великом течении.
Прелюдией являются вопросы: «Томит меня, а что томит — неизвестно мне… Душу забывать не надо — это точно. Но чего она хочет? (кабы я мог это понимать)». (Горький, «Тоска»). Далее — поток (только надо читать эти вещи внимательно, наблюдая и открывая этот «второй план») идет сквозь описания «обычной жизни».
Исходя также из других наблюдений, создается впечатление, что здесь присутствует не только тоска (без видимой причины), но и определенная «фантастичность» наличного бытия, которая иногда и приводит некоторых иностранцев к заключению о психологической «инопланетности» русских. «Никому ничего неизвестно Тьма!.. Сокрушил бы себя самого» — заключает герой Горького. Иногда же создается впечатление (от такой затаенно-вневременной провинциальной русской жизни), что часть людей как бы выпадает из исторически-нормальной поверхности жизни, со всеми ее социальными, политическими и др. догмами, и люди оказываются ни во что не верящими, кроме собственного бытия, и в то же время порой тоскующими, но не всегда. Некий своеобразный утробно-онтологический солипсизм, порой ищущий выхода, порой, наоборот, очень спокойный и удовлетворенный. В русской провинциальной жизни, несомненно, есть свои глубины, именно потому что она в стороне от столиц, (существуют и современные группы, разрабатывающие подобную метафизику), в ней есть то, что «недоступно» центру.
Мы наметили некоторые горячие точки русской духовности (в связи с идеей России), выраженные в ее литературе. В этом плане достойны также глубокой медитации роман А. Ремизова «Крестовые сестры», некоторые его рассказы, роман Андрея Белого «Серебряный голубь, отдельные места из «Мелкого беса» Ф. Сологуба… Наконец, духовная подоплека творчества некоторых других писателей будет рассмотрена в связи с другими темами. Закончим же некоторыми наблюдениями А. Блока (Блока-эссеиста и великого мистика). Например, о Питере: «окраины очень грандиозные и русские — по грандиозности и нелепости с ней соединенные». Одна из тайн русской «нелепости» — именно в выпадений «из мертвой, рационалистической поверхности жизни современного мира, — выпадении, которое дает возможность русским творить вторую реальность, второй план жизни. Естественно, эта мертвая кора или поверхность занесена к нам с Запада. «Европа — остров мертвых» — таково определение А. Блока, и сейчас это звучит совершенно «нормально» и признается лучшими из умов самого Запада. Это подтверждает и теперешний Римский Папа. И тем не менее Блок точно отмечает, что в России только «готовится будущее» (будущее в глобально-космическом смысле) а это значит, что все прошлое невероятное духовное и культурное богатство России только подготовка к этому Будущему. Увы, Блок «торопил» его, надеясь даже на революцию, которая тогда казалась многим неким радикальным поворотом, но быстро почувствовал, что это не то и что человеческая жизнь слишком коротка чтобы измерять ею Историю. Но он, заглянувший в Вечную Россию, писавший, что «нашим пространствам (в том числе и метафизическим. — Ю. М.) еще суждено сыграть великую роль», завершил все-таки дело своей жизни, пусть в чем-то бесповоротно перейдя черту…
«И ушел он как рыцарь легенды суровой
За Полярной Звездой в фантастический лед.
Поприветствовав век восходящий свинцовый,
Оплатив не торгуясь предъявленный счет»
В. Провоторов.
Полярная звезда — символ Гипербореи, прародины Русских, а счет он действительно оплатил не торгуясь — своей ранней смертью и сломом. Россия для него была, как известно, Мать, Жена, Невеста; Блок погружался в ее древнюю Бездну, в ее снежный вихрь — «довелось Ей (России. — Ю. М.) быть твоей подругою… и «на высокое самосожжение ты за ней, красавицей, пойдешь». И закончим:
«Спи поэт! Колокола да вороны
Молчаливый холм твой стерегут.
От него во все четыре стороны
Русские дороженьки бегут…»
В. Рождественский.
Во все стороны, как в русских народных сказаниях, — но куда?
Глава третья
«Русская философия»
Несомненно, здесь центральные фигуры (особенно в плане оригинальности и самобытности) — Сковорода, Данилевский, Леонтьев, Бердяев, кроме того, ранние славянофилы (особенно Хомяков). Вообще же русская философия самобытна прежде всего тем, что в определенном ее направлении сама Россия становится в ней «объектом» философии (как, скажем, в немецкой философии — Ничто, Абсолютный Дух и т. д). Такого (в отношении собственной страны) нигде не было. Другим ее оригинальным плодом, как известно, является религиозная философия начала XX века (фактически полубогословие, полуфилософия, с ее идеалом «богочеловечества»). Остановимся именно на познании России, как оно выражено у наших философов. Надо признать, что значение Бердяева здесь достаточно велико, ибо он обладал, видимо, интуицией и философа и писателя.
Совершенно очевидно, что до сих пор наше искусство, особенно литература и музыка, было по уровню гораздо выше нашей философии, и именно в нашей литературе, наиболее философичной в мире, удалось выразить многие аспекты скрыто-потаенной живой русской философии и в художественных образах выразить философию России и русской личности (в ее отношении к себе и к Богу). Такой прорыв (ведь русскую культуру XIX века, например, называли чудом света — как, например, искусство века Перикла в Афинах) в метафизическом плане стал возможен потому, что «образ» многограннее «понятия» («концепции»), и в образе может быть заложено то, что практически почти невыразимо обычным (тем более западным) философским языком. В этом великое метафизическое значение искусства — в том случае, если оно находится на высшем уровне. Кстати, одна из величайших заслуг Бердяева состоит именно в философской расшифровке творчества Достоевского. Другая заслуга Бердяева — его развитие русской идеи, что и интересует нас, естественно, прежде всего. Но он признается: «Для нас самих Россия остается неразгаданной тайной». Такое вырывающееся у многих адептов русскоискательства признание важно потому, что в действительности ничто, что до сих пор существовало духовно в России, не исчерпало ее душу до конца, и потому ее высшая духовность еще должна раскрыться.