KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Дмитрий Быков - Календарь-2. Споры о бесспорном

Дмитрий Быков - Календарь-2. Споры о бесспорном

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Дмитрий Быков, "Календарь-2. Споры о бесспорном" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Много можно насчитать буквальных сходств — вплоть до того, что оба стали объектом пристального интереса филолога и биографа Людмилы Сараскиной. Сходства множатся: первым публикатором и восторженным почитателем Солженицына, почитателем ревностным, впоследствии отвернувшимся и озлобившимся против него, — был Твардовский, крестьянский поэт и гениальный прогрессивный редактор, а первым публикатором Достоевского — Некрасов, прототип Твардовского из предыдущего столетия. «Новый мир» при Твардовском и превратился в аналог «Современника», и был там свой Чернышевский, которого посадили, — тоже сильно озабоченный эстетическими отношениями искусства к действительности, тоже очкастый и тщедушный с виду, но взрывной и отважный в своих писаниях; я говорю, конечно, о Синявском, главном эстетическом теоретике поздней оттепели. И как Достоевский написал о Чернышевском «Крокодила» — так и Солженицын написал о Синявском резкую статью «Колеблет твой треножник», удостоенную иронического ответа Абрама Терца «Чтение в сердцах».

Но помимо всех этих совпадений, во многом внешних, главное, что роднит Солженицына с Достоевским, — его концепция человека, концепция отнюдь не толстовская, куда более пессимистичная и вместе с тем азартная, стимулирующая, заводная. Человек есть нечто, что еще только предстоит создать. В нынешнем своем виде он слаб, безбожен, безволен, дисгармоничен; ни семейная, ни любовная идиллия не достраивают его, так сказать, до целого. Если толстовский человек гармоничен, здоров, задуман счастливым и властен вложить в свою жизнь левинский «смысл добра», то у Достоевского и Солженицына человек раздерган, раздроблен, бесконечно далек от идеала, и стремиться ему следует не к миру и добру, а к титаническому, героическому деянию, к решению всемирных вопросов, к слиянию с Богом, и никакие паллиативы вроде добрых дел, семейственного счастия и помощи бедным не могут заслонить этих гигантских задач. Толстой — последний певец патриархальности; Солженицыну это пытались приписать, но у него и близко нет ничего подобного. Толстовский человек укоренен в быту, в обиходе, способен замечать пейзаж, чай со сливками, охоту — посмотрите, насколько всего этого нет у Солженицына и Достоевского, чей быт аскетичен до ригоризма, а герои заняты главным образом беспрерывными спорами или тяжелой, надрывной любовью. И пейзажей вы у Солженицына почти не найдете, а и найдете — так они всегда прослоены размышлениями о преступном небрежении россиян к родным недрам или о поругании святынь…

Но чего у Достоевского и Солженицына не отнять — так это гигантской изобразительной силы, пусть даже потрачена вся эта сила не на изображение прелести вещного, природного, цветущего мира, а на психологические бездны. Вероятно, лучшие страницы русской прозы шестидесятых годов XX века — финал «Ракового корпуса», где Олег Костоглотов посещает зоопарк. Давно он не был в зоопарке — сначала воевал, потом сидел, потом лечился и вот, чудом спасшись, решает все-таки посетить полузабытый рай детства, ташкентский зоологический сад. Но и там ему видится все сквозь темное стекло лагерного опыта — звери в камерах, с людским страданием в глазах. Вот белка бегает в колесе, мчится в никуда, хотя никто не загоняет, даже и едой не заманивают — а рядом дерево, на котором резвиться бы и резвиться, но вот ей хочется в колесо. Так ей кажется осмысленней. И все напоминает ему лишь о бесконечном страдании и бесконечном же терпении — вот дикобраз «ведет ночной образ жизни», напоминая Костоглотову о ночных допросах; вот полярная сова, которая «плохо переносит неволю» — а все равно сажают! Да и какое ж отродье хорошо ее переносит?! И один выход видится Костоглотову — застыть на скале, как винторогий козел, всей позой, неподвижностью, грозно задранной головой презирая и неволю, и зрителей, и искусственную эту скалу. Но тут натыкается он на единственный человеческий взгляд — взгляд серны; и понимает, что не все потеряно, и идет к Веге. А молодому Демке в письме напишет: «Был в зоопарке. Зоопарк — это вещь!»

Вот в этих безднах, в темных и тайных изгибах души, в изображении страдания, несвободы, томления, гордыни, поруганной любви, оскорбленной гордости, в сентиментальности даже, если угодно, — Солженицын был Достоевскому близок и, думаю, равен. Он по-достоевски писал с себя многих героев, которых ненавидел, ибо и в себе знал бездны; два глубоких и тонких ценителя — Лев Копелев и Александр Жолковский, — не сговариваясь, одновременно написали об автопортретности его «Ленина в Цюрихе». Но иначе бы ему этого Ленина и не написать — потому что все зло, которое клеймил в мире, выжигал он прежде всего в себе (и замечал за собой). Может, потому и «Двести лет вместе» — книга менее всего о евреях и более всего о русских, которые наслушались от него там вещей нелицеприятных и горьких, но, к сожалению, мало что заметили.

Что еще их роднит — так это юмор: не толстовский, светлый и здоровый, а желчный и тяжелый юмор Достоевского, сардоническая его насмешка. Перечтите «Улыбку Будды» из «Круга», вспомните памфлет «Образованщина», да хоть бы и некоторые главы «Двухсот лет вместе», — и вы не сможете не усмехнуться, не рассмеяться даже тем мелким, злым хохотком, которым, вспоминают, смеялся Достоевский, когда высказывания оппонента казались ему явной чушью.

Россия, думается мне, совсем не идеологическая страна: здесь не ценятся ни убеждения, ни факт их наличия. Палачи здесь свободно выпивают с жертвами и не могут понять: за что же это ты меня? как же это я тебя? Здесь за право называться символом Отечества свободно конкурируют Сталин и Николай II, Ленин и Иван Грозный… Россия ценит другое — масштаб личности и силу выражения; здесь властителем дум становится тот, кто очень хорошо делает свое дело. Например, пульмонолог Рошаль, или певица Алла Пугачева, или футболист Аршавин. Достоевский и Солженицын делали свое дело очень хорошо. Потому и попали в духовные учителя. И как символы России они вполне правомочны — два сильных, страстных и пристрастных писателя, у которых надо учиться не довольно путаному и противоречивому почвенничеству, не охранительству или нетерпимости, а великому страданию, честности и изобразительной мощи.

А национальные лидеры будут у нас тогда, когда будет нация — сообщество людей, объединенное твердыми принципами и приличным отношением друг к другу.

14 декабря

Родился Мишель Нострадамус (1503)

ПОЭТ МИШЕЛЬ

14 декабря человечество отмечает день рождения Мишеля Нострадамуса — профессионального врача, посредственного предсказателя и гениального поэта, основоположника таких мощных литературных течений, как символизм, сюрреализм и метаметафоризм.

Тот факт, что Нострадамуса знают во всем мире главным образом как пророка, — результат чрезмерной доверчивости и неправильного пиара. Защитники его пророческого дара сами не понимают, в чем главная заслуга французского лекаря, который, впрочем, и в медицинской своей практике широко прибегал к пиару: общеизвестно, что его знаменитые «Розовые пилюли», помогавшие от всего, включая запор, понос и чуму, изготовлялись из розовых лепестков и являли собою чистейшее плацебо. Не исключено, что некие познания по медицине — в весьма узких средневековых рамках — у Нострадамуса в самом деле были, но бессмертие ему доставили не рецепты и не справочники, а так называемые центурии. Их было двенадцать, по сто четверостиший в каждой. В послании Генриху II Нострадамус превозносил его христианнейшее величие и дал примерную картину человеческой истории, какой она ему открылась в астрологических бдениях (получилось, однако, строго по Апокалипсису, стилистике которого провансальский врач вообще подражал неумеренно). Однако дать более конкретные указания пророк отказывался, мотивируя эту скрытность всякий раз по-разному: иногда он боялся «цензоров» (читай — инквизиции, с которой у него бывали проблемы), которые заподозрят его в чернокнижии. Иногда не хотел пугать современников слишком жуткими картинами будущего. Иногда попросту не желал лишать человечество главного удовольствия — посмотреть, что будет дальше. Наиболее же часто он пояснял, что умные и так все поймут, а открывать секреты дуракам опасно.

Надо сказать, это было выдающееся ноу-хау, и сам Нострадамус — гениальный поэт, чьими таинственными и страшными образами вдохновлялись сочинители всех последующих пяти веков. Все эти гиганты, встающие из морей, змеи, запущенные в клетку к детям короля, разрушенные скалы, пропитанная кровью земля, падающие с небес крылья, колеблющиеся башни и непрерывные военные столкновения, которым предшествуют загадочные четыре услышанные «нет» и одно неуслышанное «да», — блистательно подобранный антураж, повлиявший на европейскую лирику не меньше, чем в XVIII веке поэмы Оссиана с их дикими кельтскими страстями. Нострадамус, пророк он или нет (а никаким пророком он не был, ибо его предсказания приложимы ко всему, от мирового катаклизма до вашего личного падения со стремянки), создал собственный художественный мир, в котором континенты трясутся, реки алеют от крови, центром мира является Франция, а на восток от нее простираются таинственные варвары, вечно сводящие друг с другом свои мрачные счеты. География Нострадамуса узка и убога, как средневековая карта, на которой нет половины нынешнего мира; все апокалиптические события разворачиваются на крошечном пятачке, и потому толкователи вынуждены то отыскивать Нью-Йорк в Марселе, то выводить кубинскую революцию из потрясений в Вероне. Все эти натяжки могли бы составить сюжет отдельного детектива, но мы не разоблачаем Нострадамуса, а лишь призываем увидеть в нем гениального поэта, чьим опытом воспользовались тысячи авторов так называемой суггестивной лирики.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*