Франсуа Мориак - He покоряться ночи... Художественная публицистика
И все же — внимание! Пусть литераторы не пользуются никаким влиянием на массы — они все равно уходят корнями в толщу народа. Достаточно самому происходить из крестьян или буржуа и жить в гуще деревенской или городской жизни, чтобы отдавать себе в этом отчет и питаться у истоков ее теми соками, которыми напоены проза наших романистов и стихи наших поэтов. Правда, цветы и плоды этих мощных дерев, взрастающих на почве деревенского и городского быта, услаждают обоняние и вкус лишь немногим и никогда не воздействовали на движение идей, определяющих политику нации.
В нашем отечестве это тем более верно потому, что литература здесь всегда резко отделена от практической политики, ориентированной на систему выборов. Вмешиваться в нее означает для французского писателя сражаться за отвлеченные принципы, которые так же смешны нашим чередующимся у власти государственным мужам, как их давно забытый первый портфель. Разве влияние писателя простиралось когда-нибудь на министерские кабинеты? В Палате талант Барреса лишь воздвигал вокруг него китайскую стену: стекляшки там неизбежно затмевают бриллиант.
Конечно, следовало бы подробно оговорить пример Шарля Морраса и Бенвиля, оказавших глубокое воздействие даже на тех, против кого они боролись с такой страстной последовательностью; не мешало бы вспомнить и о проникновении литераторов на Кэ д'Орсе во времена правления Филиппа Бертело *. Но за исключением двух этих случаев, связи между искусством и мыслью, с одной стороны, и государственными делами, с другой, во Франции не было. Хотя наших парламентариев неграмотными не назовешь и многие из них окончили высшие школы, карьера удавалась им лишь в той степени, в какой они отказывались от бескорыстного служения философии: для французского интеллектуала вступление на политическую арену неизменно сопровождалось отказом от литературной деятельности, и образованные министры, пытавшиеся вернуться к ней в промежутке между двумя портфелями, не оставили нам ничего, кроме книг, где болтовня перемешана с политической демагогией.
Правдивость, честность с самим собой, короче, достоинства наиболее противопоказанные в политике, — вот что сегодня служит пробным камнем для распознания подлинного писателя. У всех наших лучших писателей, как бы ни разнились они по одаренности и творческому методу, обнаруживается общая черта: каждый из них оставит по себе пусть отвратительный, но верный образ самого себя, своей веры и любви, своих слабостей и пороков. Даже у тех, чье творчество было посвящено политике и религии, как, например, у Морраса и Клоделя, политика и религия были глубинной страстью, и, не подчинясь ей, они изменили бы себе.
Не будем же назавтра после грандиозного поражения слушать бездельников, завистников и плутов, которые требуют от французских писателей дешевого морализаторства. Не станем пособниками импотентов, которые в мертвом молчании, наступающем после урагана, убеждают себя, что наконец пробил их час! Война, которая обновит Европу, ничего не отнимет и не прибавит к «Юной парке», клоделевским «Большим одам», «Антинее» *, «В поисках утраченного времени» или «Дневнику» Жида. И до, и после катастрофы великие книги остаются великими, а писатели-пустышки, невзирая на их возвышенные декларации, все так же становятся добычей забвения.
«Фигаро литерер», 25 января 1941
Чтение как способ бегства
Когда народ, еще вчера наслаждавшийся всеми благами, вынужден отмеривать себе на весах ежедневный кусок хлеба, он впервые постигает, что человек жив не одним хлебом. Рассказывают, что на рождество в Лионе люди стояли в очередях у дверей книгопродавцов. Я, во всяком случае, могу заверить, что многие пассажиры парижского метро входят в вагон с книгой и погружаются в нее, несмотря на давку.
Они не замечают толчеи. Вымысел уносит их из мрачного мира, к которому они прикованы поражением. Казалось бы, в зареве конфликта, которое полыхает над планетой, должны были побледнеть истории, изобретаемые романистами: куда им соперничать с той, которую мы переживаем наяву! Ничуть не бывало. Мы не можем стать выше вселенской драмы именно потому, что сопереживаем ее. Она не укладывается у нас в голове: на карте стоят интересы, несоизмеримые с отдельной личностью. Нынешние исполинские катаклизмы, как бы они ни отзывались в нашем сознании, нельзя даже сравнивать с нашими мелкими треволнениями. Каждый из нас мог бы отнести к себе слова Христа: «Царство мое не от мира сего...» * И это потому, что самые грозные события, даже когда они задевают нашу плоть и сердце, почти не проникают в то внутреннее царство, в те бездонные глубины, что служат приютом для наших страстей и в то же время местом, где мы общаемся с богом.
Те, чья обязанность — выслушивать признания ближних, согласятся со мной: стоит грозе чуть-чуть утихнуть, как человек, даже оказавшись на дне пропасти, мгновенно возвращается к тому, чем он одержим и обуреваем едва ли не с самого детства, к своим демонам и к своим ангелам. Внешние события могут пробуждать его от любовных мечтаний, как лунатика, внезапно открывающего глаза на краю крыши; несчастья, бедность, голод, холод, стыд — все это на время отвлекает и приковывает к себе его внимание, становится центром его интересов; точно так же его разговоры в обществе чаще всего вертятся вокруг проблем, порожденных войной. Но едва он остается один, как вновь возвращается к самому себе, и вопросы, которые он перед собой ставит, не слишком отличаются от тех, что занимали его до катастрофы.
Разумеется, внешние события со всеми бедствиями, которые они приносят, становятся между ним и его привычным внутренним миром. Именно в надежде ускользнуть от них и вновь обрести себя он и прибегает к роману или пьесе, которые занимаются не судьбами народов, а тем, что ему по плечу, что соразмерно его масштабу. Вот почему в парижском метро, где смешивается дыхание богачей и бедняков, побежденных и победителей, столько мужчин и женщин открыто, беззастенчиво, прямо на людях предаются самому чистому и благородному из пороков — чтению.
Это не должно ни удивлять, ни возмущать нас. Не интересоваться ничем, кроме отечества, партии, идеологии, мало-помалу сведя свою индивидуальную жизнь до уровня производной от жизни общественной, — удел очень немногих. А сколькие меж ними все-таки тоже пережили личные драмы, о которых никто не догадывается! Что мы знаем о частной жизни того или иного народного вождя, о том, как те или иные неизвестные, нам обстоятельства повлияли на его воззрения, на цели его деятельности? Если верно, что исторические события захватывают нас, бедных смертных, врасплох и на время изменяют развитие нашей внутренней жизни, то не менее верно и то, что безвестные страсти, подавленные желания, тайные печали часто толкают людей в гущу политической схватки, вынуждая раствориться и затеряться в коллективе, и что это грозит иногда изменить облик мира.
Странно! На Земле ежедневно гибнут тысячи молодых людей, а женщина в метро, склонясь над раскрытой книгой, думает лишь об участи посторонних ей мужчины и женщины, которые к тому же никогда не существовали и не могли существовать. Если эта читательница когда-нибудь любила, то, конечно, вовсе не так, как в книге, которую читает; вероятно, она не была ни столь же счастлива, ни столь же несчастна, как вымышленные герои, и, главное, страсть ее была менее красноречива; возможно, она никогда ни с кем не объяснялась, потому что объясняются только в романах да пьесах. Возможно даже, она никогда не испытывала того, что описано в этой книге. Драма большинства читателей как раз и заключается в пустоте и бессодержательности их жизни, этой пропасти, которую заполняет своими выдумками романист, этой бездны, в которую, ничего туда не привнося, изо дня в день низвергаются переживаемые нами исторические катастрофы.
Бегство с помощью чтения... Нет, дело тут не только в бегстве, а кое в чем еще — в возврате к тому, что составляет нашу высшую славу и воплощение нашего достоинства. Иные французы, потеряв голову в грохоте поражения и не зная, с кого спрашивать за разгром, возложили вину на писателей, на художников вообще. Они кричали нам: «Это вы проиграли войну!..» Но самый скромный писатель, если он действительно достоин этого имени, является частью великолепного целого, именуемого французской литературой; он исполняет свою партию в самой неделимой из симфоний. Нельзя обвинять одного из нас, не задевая одновременно Бальзака и Флобера, Бодлера и Рембо, из которых мы вышли.
Сегодня на это обвинение ответили сами французы: если наши театры вновь ставят Корнеля, Расина и Мольера, если в Париже наш великий Клодель впервые в своей жизни собрал и заставил плакать стольких зрителей *, если растет число серийных изданий вроде «Библиотеки Плеяды», переиздающей всех наших классиков от Рабле и Монтеня до Жида, это значит, что великий народ на пределе страданий и позора возвращается к той части своего наследства, которой у него никто не отнимет, и что он вновь закаляется в своих собственных истоках. Вот что он дал другим нациям, вот его вклад в общую сокровищницу! И он поднимает униженное чело и сквозь слезы дерзает взглянуть на тех своих друзей, которые не отвернулись от него и для которых Франция, даже побежденная, остается вечно почитаемой и любимой духовной родиной.