KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Лев Аннинский, "Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Всего этого лучше бы не знать. Цена познания — страшная цена. Поэзия искренне ищет ответов, но дьявол только посмеивается над ней. Мир поражен слепотой. Зло и добро неотличимы одно от другого. «Зло во всем: в привычном, неизвестном, зло — в самой основе бытия». Власть лукава, народ доверчив: чернь поет и пляшет, готовая растерзать любого, на кого укажет Инквизитор (чувствуется, что Достоевский помогает держаться). Но поскольку «ложь и истина — всё игра», — держаться можно только правил игры. А они безжалостны. «Наступает бесноватый век, наступает царство одержимых». Вперед лучше не смотреть — на месте грядущего оказывается прошедшее, но и его лучше стереть из памяти.

Я хотела бы самого, самого страшного,
Превращения крови, воды и огня,
Чтобы никто не помнил вчерашнего
И никто не ждал бы завтрашнего дня.

Чтобы люди, убеленные почтенными сединами,
Убивали и насиловали у каждых ворот,
Чтобы мерзавцы свою гнусность поднимали, как знамя,
И с насмешливой улыбкой шли на эшафот.

Что поразительно: ни звука — про нынешнее или «вчерашнее». Из памяти всплывает древнее. Тамерлан. Тиберий. Нерон. Цезарь. Савонарола. Торквемада. Не ближе Робеспьера. А в глубь веков — сколько угодно, аж до Авраама, до «разгневанных фурий», до Страшного Суда.

Элементарное объяснение: осмыслить современность, то есть свести счеты с теми мерзавцами, которые упекли Баркову в лагерь, — за такую попытку можно и новый срок схлопотать. Даже если что и складывается, — ни записать, ни прочесть никому нельзя. Но эта, внешняя причина, думается, не единственная, а есть и внутренняя: невозможно понять смысл этой реальности. Кроме одного: что между лагерем и «волей» нет большой разницы.

Это страшное открытие подтверждается в 1940 году, когда, отмотав срок по полной, вчерашняя арестантка выходит на свободу и начинает мотаться за чертой «сто первого километра», пытаясь найти жилье и работу. Война застигает ее в Калуге, там же мыкается она и при оккупантах. Освобождение предстает в облике армейских особистов, проверяющих, не сотрудничала ли с немцами. Л.Таганов объясняет: «вероятно, сам ее вид противоречил представлениям о «предательстве», и ее «скоро отпустили».

Отпущенная голодает, мыкается по углам, ходит в обносках, стоит ночами в очередях за хлебом. Два стихотворения, написанные в тот «вольный» период рисуют грязь, отчаяние, кровь, навоз и «взрывы бомб», отчетливо переводящие стрелку беды с лагеря на оккупацию, а больше — на послевоенную бытовую жуть. Пушкин и Шекспир посрамлены в своей гармонии. Тьма низких истин перечеркивает всякую попытку что-то лепетать про возвышающий обман. Муза немеет.

Поэзию вытесняют другие жанры. В панических письмах довоенным знакомым звучит мольба прислать несколько рублей на пропитание. «Пока вы, канальи, гуляли по Москве, пили пиво и вкушали «съедобу» (термины ваши я помню), я «загибалась» (это уже лагерный термин) в степях и сопках Казахстана ради прекрасных глаз теперь уже, к счастью, покойного Генриха Григорьевича Ягоды. Как жаль, что его не расстреляли шесть лет назад…» Так впервые современная реальность прорывается на бумагу. «Над чем посмеешься, тому и послужишь». С урками в зоне были, как правило, великолепные отношения, а с «белокровной интеллигенцией» в том же лагере — не получалось. Как связать все это в единую картину мира?

«Во что верю я сама? Ни во что. Как можно так жить? Не знаю».

Дневниковые записи по силе и горечи не уступают стихам. Но стихов нет. И лишь когда по очередному доносу в ноябре 1947 года Баркову отправляют во вторую «ходку» — на 8 лет, и из ненавистной Калуги она попадает за колючую проволоку в приполярную Абезь, — муза вновь обретает голос.

Скука смертная давит на плечи,
Птичьи звуки в бараке слышны.
Это радио. Дети лепечут,
Дети нашей счастливой страны.

Из детского лепета возникает образ «волшебной страны», где есть «чудесная тюрьма», где «кормят белым хлебом», где «нищие на всех углах, и где их прочь не гонят, где с панихидами в гробах задаром всех хоронят».

Чтобы прокомментировать убийственную, гейневскую «невозмутимость» этой интонации, надо вдуматься в то, что из трех арестов, выпавших на долю «антисоветчици» Анны Барковой, ни один не предпринят по разнарядке сверху, от власти, а все — после доноса «сбоку»: от товарищей на вечеринке (в 1934 году в Москве), от квартирной хозяйки (в 1947 году в Калуге), от соседей по дому (в какой-то заштатной луганской Штеровке, в 1957 году, когда уже не то что Ягоды, но и Сталина на этом свете нет). А реальность продолжает жить и жалить по тем же правилам. В этом случае все, что случается, приходится принимать уже как фатум.

Ужас принимает черты статистической обыденности. Душа согласно кивает: «Ну, что ж, я устроена. Есть у меня паек и теплые нары». После срока еще один кивок — прощальный: «Свобода! Свобода! Свобода! Чужие дома. Тротуары. Все можно: хоть с камнем в воду, хоть Лазаря петь — на базары».

Зона лагерная становится зоной неслыханной внутренней свободы — тайной, как завещали Пушкин и Блок. Душа обретает голос, завершая скитанье. Поэзия взлетает, охватывая мир как целое. Но и разум попутно сводит счеты.

Счеты с мировой историей. Они доведены, наконец, со времен Дантона и Робеспьера (и, конечно, Кромвеля, которого когда-то преподал «моей Анюте» Луначарский) — до времен первых марксистов. Этих, пишет Баркова, «и среди европейских странствий била страшная русская дрожь», но от них не открещивается: все это «наши проекты». Готовя миру «чертеж для веры», ее великие учителя проектируют «правду», неотличимую от «лжи»; это уже не столько мечтатели-романтики, сколько «страстные шахматисты, математики, игроки». Вера Фигнер задыхается от поздней зависти к народовольцам, к Софье Перовской — «и к веревке ее, и к столбу».

Но не вы, не они. Кто-то третий
Русь народную крепко взнуздал,
Бунт  народный расчислил, разметил
И гранитом разлив оковал.

Он империю грозную создал,
Не видала такой земля.
Загорелись кровавые звезды
На смирившихся башнях Кремля…

Тут история Руси Советской доведена уже не до нашего отечественного Кромвеля («шахматиста и игрока»), нет, ближе. И, кажется, впервые внутренняя цитата (излюбленный прием Барковой) цепляет не давно пролетевшие крылатые строки (как когда-то, в далеком 1925 году: «Панихидой поп приветит, а погост весной в цвету. Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету») — уже не Яков Полонский помогает лирической героине обозначить свое мироощущение, а Лебедев-Кумач, бард Державы, жители которой, ночь пробдев в ожидании ареста, «утром встают… под глазами отеки. Но страх ушел вместе с ночью. И песню свистят о стране широкой, где вольно дышит… и прочее».

Счеты с Историей отлиты в строки медно-кованой прочности.

Мы герои, веку ровесники,
Совпадают у нас шаги,
Мы и жертвы, и провозвестники,
И союзники, и враги.

Лейтмотивы, выношенные за полвека, доведены до окончательных, не подлежащих обжалованью приговоров. «Кровью нашею, кровью вражеской» равно пишется история. «Что было, то и будет». «И планета сойдет с орбиты и метнется куда-то вбок вместе с истинами и бреднями, вместе с ложью любимой своей».

Обнажается базис, завершается абрис псевдобытия.

Ничто. Ничего. Понимаешь? Нуль.
Только нуль. Ни много, ни мало.
И напрасно толкуют, что главный руль
Господня рука держала.

Господня рука — это все еще отрыжка первоначального богоборчества. Сюда добавляется тошнотворное отторжение «законов» и прочих бесполезностей «мрачного жара ума».

Все это вздор: законы, кумиры,
Поповская эрудиция.
Смерть для меня — это смерть для мира,
И мир лишь со мной родится.

И умрет — с нею. Ничего не вернуть. И не исправить. «Сожжены корабли. И в этом ты сам повинен. Лишь в мечтах — очертанья блаженной земли, а берег вокруг пустынен». Танцующий момент мира, подпаленного когда-то пламенной бунтаркой, окончательно переходит в реквием самосожжения.

А разум честно продолжает противостоять абсурду, ищет спасительных антиномий. Взгляд в сторону «врага»: Германия, страна трезвого рассудка. Прусский дух, железный канцлер. За ним — «дьявольский юнкер», вытягивающий в струнку немецких рабочих (точнее было бы: ефрейтор).

По контрасту — Русь, сквозной образ барковской лирики 50-х годов. Русь свирепая и дурная, путающаяся загадками и не желающая отгадок, перемешавшая Византию и Иудею, истоптанная татарскими лошадьми, сбитая с толку чужими ученьями. Гуляет по Руси — «царь Иван», мечтающий править, сидя на печи, он же Иван-дурак, он же — вечный юрод, он же — вечевой горлопан, правящий один день «в очередь» с такими же горлопанами и не замечающий, как на него надевают ошейник.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*