Никола Бональ - Толкиен. Мир чудотворца
Льюис, как видно, точно понял подрывной смысл книги, написанной для меньшинства, каковое составляют последние бойскауты, бунтари и дон–кихоты, отверженные эпохой великой потребительской революции.
В своей книге «Четыре любви» К.С. Льюис пишет о своей дружбе с Толкиеном и рассматривает понятие мужской дружбы вообще. Он рассказывает о том, как товарищество у него с Толкиеном переросло в дружбу, когда у них обнаружились общие интересы, и как без малейшей взаимной ревности они сходились в дружбе с другими, и что такая дружба бывает только между мужчинами, и какая это радость оказаться вместе с друзьями у одного очага, после того как целый день проведешь в дороге… Вот именно: долгие годы дружбы, долгие прогулки и дружеские сборища вечерами по четвергам у Льюиса. Таков был дух времени: нечто похожее на подобное товарищество можно найти и в рассказах Честертона, поскольку многие мужчины того поколения чувствовали одинаково, даже если того и не осознавали. В некотором смысле к этому привела Первая мировая война, когда столько друзей потеряли друг друга, что оставшиеся в живых ощутили сильнейшую потребность объединиться. Это было поразительно, неизбежно и вполне естественно. Хотя такая дружба не имела ничего общего с гомосексуальными отношениями, она напрочь исключала женское присутствие. В этом–то и заключалась величайшая тайна жизни Толкиена, и мы никогда не поймем его самого, если не попытаемся разгадать эту тайну. К тому же, если мы сами не познали такой дружбы, нам ее никогда не понять. Но если и этого будет недостаточно, что ж, придется искать разгадку во «Властелине Колец». Проблема гомосексуализма в британском обществе не заслуживает того, чтобы о ней здесь вспоминать. В действительности речь идет не о чем ином, как о «командном», чисто скаутском духе, который был так дорог Киплингу. Толкиен считал себя защитником древней британской традиции. Как во всяком традиционном обществе, британцы четко делят мир на мужчин и женщин, хотя Лучиэни с Эовин удалось воссоединить его благодаря своим ратным подвигам.
В связи с этим было бы вполне уместно сослаться на Честертона. Гилберт Кит Честертон принадлежит к тому поколению англо–американских писателей, которое, подобно Т.С. Элиоту, К.С. Льюису и Толкиену, воспитывалось в духе неприятия общественной модели, утвердившейся после победы промышленной революции, потрясшей не только Англию, но и всю Европу.
Для Честертона гарантия подлинности статуса королевства с точки зрения бытия значит куда больше, нежели имперское могущество, потому–то он и упрекал Киплинга в имперских замашках, нисколько не считая его при этом патриотом. Точно так же и Толкиен, как истый католик, защищал чисто «британский» жизненный уклад хоббитов, подвергавшихся имперским нападкам зловещего Саурона Мордорского. Не менее решительно осуждал Честертон в «Шаре и кресте», а также в других своих произведениях, «демоническое» влияние современной науки и современный тоталитаризм — советский и нацистский. Таким образом, Честертон, как и его друг Хилари Беллок, француз по происхождению, отстаивал и восхвалял классическую, даже средневековую модель Британии. Будучи страной свободной, не изнуренной войнами, сохранившей традиционную социальную и духовную организацию, Британия представляла собой своеобразный островок всемирного консерватизма, надежно защищенный от губительных веяний современности… И английский парадокс заключается, несомненно, в противоречии между традиционными формами жизненного уклада и тем фактом, что весь современный мир ведет начало от англосаксов, сделавших свой исторический выбор сообразно со своими идеалами… Даже Ленин, в конце концов, признавал в статье «Государство и революция», что англосаксонские страны, поносимые сегодня почем зря во французской печати, были оазисом свободы в сравнении с другими крупными европейскими державами. Честертон, написавший книгу о заслугах Соединенного королевства и Соединенных Штатов в деле сохранения традиционной общественной модели, ссылается на нее и в «Летучем трактире», где упивающаяся пивом вольная кельтская Англия противопоставляется исламской диктатуре, вознамерившейся запретить всякое потребление спиртного в мусульманском мире… А в «Возвращении Дон–Кихота» Честертон идет еще дальше. Он ратует за возвращение к средневековым идеалам — чести, вере и отваге, негодуя оттого, что если прежде золотыми буквами писали имя Господа, то сегодня — само слово «золото»… И все потому, объясняет он, что взрослые, точно дети малые, дерутся за идеалы, которые им уготованы на небесах.
В романе «Наполеон из Ноттингхилла» Честертон описывает, как один лондонский квартал решает образовать свое собственное феодальное государство и отделиться от империи. Здесь Честертон показывает, что такое «муниципальный патриотизм», который для Токвиля(26) из «Старого режима и революции» служил одним из столпов западного средневекового общества.
В работе «Ортодоксальность» Честертон развивает свои представления о парадоксальном христианстве. Хотя, поясняет он, христианство обвиняют в организации крестовых походов, женоненавистничестве и стремлении к роскоши, тогда как оно покровительствует всем, кто его исповедует, допускает присутствие женщин в храмах и защищает обездоленных, это вовсе не значит, что христианская вера несправедлива.
В 1935 году в своей книге «Логики и чудотворцы», посвященной современным английским писателям, Андре Моруа(27) писал:
«Честертон — демократ. Он превозносит обывателя, того самого, который днем ухаживает за своим садом, а вечера коротает в пивной. К тому же, думается мне, Честертон недолюбливает технарей… Откровенно говоря, открытие новых земель делает мир маленьким. Мир стал меньше благодаря телеграфу и пароходам; только под микроскопом он видится огромным».
Дальше Моруа не без оснований замечает:
«Честертон защищает от всего экзотического маленькую деревушку и городок, имеющие явные преимущества перед современным государством, что не заметит разве только слепец. Человек, живущий в малом сообществе, вращается в куда более широком мире; он лучше понимает враждебность и непримиримые разногласия, во всех их проявлениях, разделяющие род человеческий. Людей мы по–настоящему узнаем в своей семье и на нашей улице».
Подобные высказывания вполне можно отнести к хоббитам и прочим сообществам, созданным Толкиеном. По поводу же иррационального Честертон писал, что «если люди перестали верить в Бога, это не значит, что они вообще ни во что не верят, а вместе с тем это означает, что они верят во все…»
То же самое с эльфами и гномами. Моруа подытоживает мысль Честертона так:
«Отрицая тайну, вы обрекаете себя на страдания. Простой человек не страдает потому, что верит в тайны. Он постоянно обеспокоен тем, что есть правда, а что нет, и где в этом логика… В легенду он верит больше, чем в исторический роман. Легенда обыкновенно создается большинством деревенских жителей, людей здоровых. А роман обычно пишет один человек, причем, как правило, одержимый… Традиция — это демократия мертвых».
Честертон объясняет, почему десятки миллионов читателей узнают в героях Толкиена самих себя: причина этого — жажда чего–то поэтического, сокровенного, волшебного, героического и величественного, как это понимал К.С. Льюис и как это еще до Толкиена представлял себе Киплинг. О том же пишет в своей книге и Андре Моруа:
«Герои, подавляя в себе лень, желание, страх, гордыню и влечение или, по крайней мере, умаляя эти страсти, приходят в смятение, которое, если герои не очнутся, передается всему обществу, отчего оно становится бессильным».
Что же касается многобожия, Моруа поясняет:
«Киплинг поминает богов на каждом шагу, как и Гомер… их мир буквально кишит богами. Они неизменно витают среди людей».
Приводя все эти рассуждения, я вовсе не хочу сказать, что Толкиен соединил в своем лице Честертона и Киплинга. Просто я пытаюсь показать, что он был одним из достойнейших представителей «чудотворцев», которыми восхищался Моруа…
В заключение приведем другие восторженные слова Моруа, которые также помогают понять, почему столько читателей узнавали самих себя в книгах нашего героя–анархиста и реакционера:
«В своих сокровенных мыслях и снах мы такие же древние, как наши праотцы. В нас вмещаются одна за другой все религии человечества. Леса для нас остаются священными чащами, города — императорскими святилищами. Подобно зародышу, проходящему все этапы развития биологического вида, дитя человеческое в детстве, отрочестве и юности верит в чудеса точно так же, как и его далекие предки. И все мы пережили тот этап, когда волшебное кажется настоящим. В определенный момент жизни все мы, подобно древним египтянам, обожали животных… Потому–то всякое воспоминание о юности человечества трогает нас до глубины души».