Леонид Бородин - Без выбора: Автобиографическое повествование
Однажды проходчики вспомогательного штрека наткнулись на графитовую жилу. Графит — порода хрупкая и потому подлежавшая обязательному креплению. По чьей-то несогласованности я получил разнарядку обработать этот штрек и, прибыв на место, растерялся. Стоило только сунуть мой крюк в трещину, вываливался целый пласт графита и открывал под собой другие трещины, и не было тому конца… Вдруг увидел у входа в штрек фонари, какие-то люди шли сюда же, я двинулся им навстречу и за пару метров узнал моих литовцев-крепильщиков. Первым шел отец. На отличном русском он спросил, чего я тут делаю, и когда я объяснил, они обменялись горготанием, покачали головами, и он же сказал, что нарядчик, видимо, совсем больной, если придумал такое, что они сейчас осмотрят участок, потом пойдут за материалами, установят крепления, а я могу топать отсюда. Два других моих объекта еще пару часов могли числиться в загазованных, и я изъявил желание помочь крепильщикам. Меня, по крайней мере, не прогнали, и это было уже что-то…
Осмотр продлился недолго. Исключительно по жестам я понял, что принято решение сплошной крепежки не делать, а установить три бревенчатых переплета и перекрыть потолок толстой доской. Нужно было притащить девять бревен. На бревно по два человека. Я, как шестой, оказался очень даже к месту, осмелел и сам предложил себя в пару отцу. Материал находился в другом штреке, и, чтобы попасть туда, нужно было дать крюк метров четыреста. Бревна решили протащить по сбойке, соединяющей оба штрека. Двадцать метров по сбойке и тридцать до груди забоя — пятьдесят вместо четырехсот. Сбойка была не расчищена от породы, и только на четвереньках мы пробрались в соседний штрек. Зато обратно ползли на животах по кускам руды, завалив бревно на спины. Всего-то двадцать метров, а запомнились как двести. Плохо ошкуренное бревно то скатывалось с плеча, то заваливалось на голову, царапая уши и шею, да и тяжесть… Он, отец мой, привыкший и закаленный — ему хоть бы что, но всякий раз, когда я терял «контакт с бревном», он, ползущий впереди, не дергался и не бранился, не оборачивался даже, но терпеливо дожидался, пока я справлюсь с ситуацией, и лишь после моего толчка продолжал движение. Мы ползли первыми, и я, в сущности, притормаживал всех, — но когда наконец вылезли из сбойки, никто слова не проронил в укор, за что всем им я был благодарен сверх меры. На второй ходке он предложил мне ползти первым, и я подумал, что испытывает, но оказалось, что первым-то как раз легче, потому что развал руды в сбойке образовывал невидимый глазу подъем, и большая часть тяжести выпадала ползущему вторым. На третий раз я в кровь расцарапал шею сучком, и, пока остальные литовцы ходили за инструментами, отец обработал царапину йодом и приклеил пластырь. Позже, в лагерях уже, не раз убеждался я в исключительной практичности литовцев, восхищался умной организованностью поведения и выдержкой, сам, однако, ни одним из этих качеств не обладал, и если завидовал, то, как говорится, беспредметно…
Когда чистым (это в руднике!) платком он вытирал кровь на моей щеке, я думал о том, что ему и в голову не придет мысль о родстве крови… Пытался представить, как бы он повел себя, когда б открыл ему свои фантазии…
Беру, положим, его за руку, говорю фразу из трех слов — и никаких объятий, сидим друг против друга и молчим… Знать, перефантазировал, взволновался. Он понял иначе, спросил: «Больно?» — «Щекотно», — ответил я и приказал себе протрезветь. Немедленно протрезветь! Сухо поблагодарил его и ушел.
He меньше часа мотался я по штрекам, пока разыскал начальника участка Сергея Боброва. На просьбу перевести меня в ночную смену он отреагировал весьма злобно. В Заполярье в зимние месяцы что день, что ночь — без разницы. Ночь круглые сутки. Но за ночные смены доплата, оттого зимой многие заинтересованы получить доплату и рвутся в ночную, а с мая — потому что заполярное солнце и заполярное тепло — это чудо Божье, когда огромный красный шар бродит по горизонту, не способный ни оторваться и вознестись над землей, ни занырнуть за черту горизонта, но только светит и светит… И греет! С Бобровым у меня сложились странные взаимоотношения. Он меня вроде бы опекал. Для него, бывшего «госнадзоровца», инженера-надзирателя над рабочими-зэками, знавшего истории таких судеб, что дух захватывает, ему моя судьба комсомольца-отщепенца чем-то была крайне любопытна, и суть этого любопытства так и осталась невыясненной, когда отказался он при моем увольнении дать обыкновенную рабочую характеристику для предъявления в пединститут, куда я к тому времени нацелился. Я, помнится, сказал, что он обязан, что такое правило… Он улыбнулся хитро и ответил, что, если я буду настаивать, он напишет отрицательную, потому что видит меня насквозь — рано или поздно я по-настоящему влипну, и тогда его подпись под фактически рекомендацией в вуз может поломать планы его дальнейшего жизнеустройства.
Откровенность, с которой все это было высказано, шокировала меня, а пророчество испортило настроение, но пуще того было замешательство душевное: ведь воистину опекал меня, не одну смену провел со мной под землей, таская по горизонтам, объясняя специфику рудничного дела, критикуя порядки и традиции, в те же кровлеоборщики перевел, зная мою страсть болтаться по выработкам, к тому же и оплата некоторого риска в этой специализации была весьма весома. Но все это было позже. А тогда моя просьба о переводе в ночную смену отчего-то разозлила его, и всю дорогу от руддвора до инструменталки он шел молча, а я семенил за ним, удивленный его реакцией… Добился, получил перевод на три подэтажа ниже «нулевой отметки». Теперь встреча с литовцами — только если случайность.
Меж тем игра, в которую я заигрался, распространялась лишь на время моего пребывания под землей, а за пределами штреков и штолен я вел достаточно энергичную жизнь: руководил самодеятельностью в нашем поселковом клубе, осваивал богатства уникальной букинистической библиотеки на Нулевом Пикете, формировал, а после и возглавлял нелегальный кружок по «критическому изучению наследия Карла Маркса». У меня, наконец, была славная, милая девчушка, более всего любившая в жизни слушать гимн Советского Союза и кушать конфеты «Лето». Чуть позже я вступил в так называемый особый отряд по охране города, куда меня, изгнанного из комсомола, приняли исключительно благодаря рекомендации того же Сергея Боброва. Сам он только что вышел из состава штаба организации по причине изменения семейного положения. «Женатиков» там не держали, если у них были или намечались дети, которые запросто могли остаться сиротами. Нам выдавали черно-книжные удостоверения с девизом «ССС» — «Сплоченность, смелость, сила!». Задач перед нами стояло много, но чаще всего приходилось пресекать поножовщину в рабочих общежитиях, разбросанных по всем прилегающим к городу территориям. Разнимали, обезоруживали, растаскивали по комнатам, протрезвляли водой или снегом, шибко буйных привязывали к батареям отопления и лишь в случае смертельных исходов вызывали милицию. Именно от этой организации получил я после отказа Боброва отличную рекомендацию в институт. Удостоверение хранил долго, пропало оно при аресте в 1967-м…
Так было «на земле». Но стоило спуститься на несколько ступенек в гардеробную, стоило только надеть спецовку, водрузить на пояс аккумулятор с самоспасателем, напялить каску с фонарем и шагнуть за проходную — начиналась другая жизнь, ничуть не менее интересная и захватывающая…
Но вот шагнул… и пусто… Электричка, как всегда, полнехонька — и пусто… В инструменталке не протолкнуться, я глазами шарюсь, с кем-то машинально здороваюсь, нарядчик сует мне листок с разнарядкой на штреки, расписываюсь не там, где нужно, нарядчик ворчит и косится на меня подозрительно: не под этим ли делом… В ночные смены «под этим делом» иногда до половины состава, потом травмы и аварии, комиссии и суды…
А у меня ощущение, что струсил и предал кого-то, что взялся за дело и не довел до конца, что имел возможность кому-то доставить радость, но не захотел напрягаться, иначе говоря — пакость и тоска на душе. Говорю себе вразумительно: глупости все это, ТОТ отец мой уже почти два десятка лет в сырой земле иркутской, а другому, ЭТОМУ отцу неделю назад отправлял поздравительную новогоднюю телеграмму и от него получил, и за глаза оскорбляю я его дурацкой своей игрой, потому что безответственно отколол от своего сыновнего чувства некоторую часть и отдал объекту неумной фантазии, и если б хотя бы отдал, если б он, ТОТ, получил бы и пошло бы ему на пользу, тогда хоть какой-то смысл имелся бы… Говорю себе это и многое другое, а перед глазами ЕГО лицо, почти родное, родное — и все тут, и иначе представить его не могу, как только вечно знакомым и вечно родным. В штреке уже один и потому говорю громко и вызывающе: «Чужой! Он чужой!» Уши слышат голос, и мозг понимает слова, но вот оно, доказательство присутствия в теле чего-то, от ума не зависящего, — оно, это «что-то», душа, конечно, она уперлась упрямо, и не подчиняется, и подшептывает исподволь: а вдруг?! Я рычу: глупость, сам придумал! А она: а вдруг?! Вот было бы здорово!