Иван Шевцов - Соколы
О любви, о женщине он говорит с трогательной нежностью и благоговением, как о божестве возвышенном и вместе с тем несказанно земном. Как и все творчество Василия Федорова, его лирика пронизана тонкой прозрачной философией. Она афористична. Поэт умеет в две краткие строки вложить такой глубины, изящества и мощи заряд, который под силу лишь исконно русскому таланту:
По главной сути жизнь проста:
Ее уста — его уста.
И все, достаточно. Это уже поэма, ничего общего не имеющая с брюсовской шуткой: «О, закрой свои бледные ноги…»
Гражданская позиция Василия Федорова была тверда и неизменна. Он не скрывал ее, не подстраивал под конъюнктуру новых веяний. И не только его эпические поэмы, написанные с чарующим мастерством, его лирика насквозь пронизана гражданским пафосом. Его стихотворение «Совесть» — это удивительный монолит философии, гражданственности и лирики. Это одновременно тревожные раздумья мыслителя, и боль исстрадавшейся души, и неподкупность гражданина, шагающего по родной земле с гордо поднятой головой.
Разного рода шарлатанов, выдающих себя за новаторов и «сложные натуры», он просто называл иудами. Опытный аналитик, он умел интуитивно проникать в самую сущность вещей и событий, как тонкий знаток человеческой психики и души.
Сегодня, в годы великой российской смуты, можно часто слышать скорбный вопрос: «Почему молчит народ, ограбленный, униженный и оскорбленный?» Василий Дмитриевич ответил на этот вопрос еще в конце 50-х годов. Я работал тогда заместителем главного редактора журнала «Москва». Однажды Василий Дмитриевич предложил журналу цикл своих новых стихов. Это была настоящая большая поэзия, и мы заслали его стихи в набор. Когда номер журнала уже был набран, верстку потребовали, как это часто тогда практиковалось, в ЦК. И вот мне звонок от главного в то время литературного цековского босса И.Черноуцана: «Почему вы решили публиковать стихотворение Федорова «Рабская кровь?» — прозвучал прокурорский вопрос. «Потому, что это хорошие стихи», — ответил я. «Это вредные стихи, провокационные, клеветнические, — резко отчеканил Черноуцан.
— Это клевета на советский народ. Поэт обвиняет нас в наследственном рабстве. Это ложь: мы не рабы, рабы не мы. Снимите их из номера».
Это был приказ, не подлежащий обсуждению. Стихотворение пришлось снять, и я откровенно, без всякой «дипломатии» рассказал об этом Василию Дмитриевичу. Он очень огорчился. Это стихотворение для него было особенно дорого.
— И ты не мог отстоять? — как-то мрачно, даже с обидой сказал он.
— Спорить было бесполезно: Черноуцан мог в отместку снять весь цикл твоих стихов. Он бы сделал это через цензуру.
Прошло немного лет после того случая. Под яростным давлением сионистских сил, которые в то время хозяйничали в московской писательской организации, я вынужден был уйти из журнала «Москва», а Федоров в то время занял аналогичную должность — зам. главного редактора журнала «Молодая гвардия». Однажды без всяких конкретных дел я заглянул в его «обитель». Василий Дмитриевич сидел за письменным столом среди вороха бумаг. В основном это были стихи молодых поэтов, жаждущих опубликоваться в солидном журнале.
— Вот послушай, — весело сказал Василий Дмитриевич, развернув одно из писем. — Пишет молодой поэт из Одессы. Любопытные стихи и талантливые.
В стихотворении, которое мне зачитал Федоров, поэт рассказывал, как он, влюбленный в Пушкина и, в частности, в его «Цыган», решил навестить Кишинев, чтобы вдохнуть глоток пушкинской эпохи. Но юного романтика постигло разочарование. Он не нашел в послевоенном Кишиневе следов своей пылкой фантазии и по наивности решил спросить местного жителя о пушкинских местах, о цыганах. Свое стихотворение он закончил так:
И мне ответил молдаван,
Мою романтику развеяв: —
Зачем тебе шатры цыган,
Когда кругом ларьки евреев?
— Опубликуешь? — подзадоривая, спросил я Василия Дмитриевича.
— Да разве Черноуцан позволит сказать о евреях? Одно слово это приведет его в бешенство, — грустно произнес Федоров. Тогда я напомнил ему «Рабскую кровь». Он понимающе улыбнулся, достал толстый томик своих стихов и поэм и сделал на нем дарственную надпись:
«Дорогой Ваня! Разная бывает на земле смелость, разная бывает и смелость испытания. Надо помнить об этом. Желаю твоей смелости, творческой мудрости. Вас. Федоров».
Среди поэтов своего поколения он выделялся чувством высокого достоинства и гражданского долга Он иронически относился к суете эстрадных мотыльков, шумно слизывающих пыльцу с проходящего разноцветья. Его муза обращалась к глубинным пластам народной жизни, к гигантам истории и мысли, таким, как Бетховен, Аввакум из одноименных поэм. Он изваял их резцом изящной словесности в мраморе и бронзе. Он был наделен Божьей благодатью, как поэт-мыслитель, и дорожил своим высоким призванием. Ему претили лесть, чинопочитание, чванство; он знал себе цену и гордо нес высокое имя русского поэта. Не будучи обласканным властями, он высоко ценил подлинный талант и с иронической улыбкой взирал на золотые звезды услужливых лакеев от литературы. На тусклом небосклоне поэзии он сверкал в ярком созвездии Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Блока, Маяковского, Есенина.
АНАТОЛИЙ ИВАНОВ
В отношении писателей бытует немало расхожих эпитетов — знаменитый, популярный, крупный, выдающийся. Но все эти титулы лишены конкретного содержания и невольно порождают у читателя вопросы, на которые не всегда можно дать определенный ответ. Потому-то эти титулы с легкостью навешиваются на сочинителя как ярлык превосходства, не всегда по достоинству заслуженный. Сколько их на моем веку было навешано услужливыми критиками литераторам средней руки, коньюнктурщикам, а то и откровенной бездарности. В свое время знаменитым считался Ажаев — автор романа «Далеко от Москвы», титул популярного носил Елизар Мальцев, крупным считался Вадим Кожевников, а в выдающихся ходил Борис Полевой. На самом деле все они были очень посредственными беллетристами, а их сочинения не имеют никакого отношения к изящной словесности. Самой высшей оценкой писателя является титул ХУДОЖНИК СЛОВА, что равнозначно классику.
В русской литературе XX в. не так уж много было художников слова: М.Горький, С.Сергеев-Ценский, В.Шишков, М.Шолохов, Л.Леонов. Особняком стоит И.Бунин — прекрасный чародей словесной живописи, который, однако, не поднимал глубинных пластов общественной жизни России. Художник слова — это не только изысканный стилист. Это еще и мыслитель, проникающий в сокровенные сферы общественного бытия и создающий посредством яркой словесной живописи зримые картины жизни людей в самые драматичные периоды истории. И в центре этих картин художник слова осязаемо воссоздает образ и характер действующего персонажа.
Из ныне здравствующих русских писателей наиболее ярким художником слова мне видится Анатолий Иванов, чье семидесятилетие мы отметили в мае этого года.
В монументальном творчестве Анатолия Иванова нашли свое продолжение лучшие традиции русской классической литературы XX в. В поле его творческого зрения всегда были судьбы Отечества и народа в их историческом аспекте. В своих главных романах — «Вечный зов» и «Тени исчезают в полдень» писатель развертывает многослойную драматическую картину жизни нашего общества в середине уходящего тысячелетия, в самую суровую ее пору, когда судьбы людские перехлестывались в жестоких, трагических обстоятельствах с множеством проблем и вопросов типа «быть или не быть?» Жизнь и судьба отдельной личности в этих романах неотъемлема от судьбы, выпавшей на долю всей страны, когда пришли в движение социальные пласты общества и под их ударами рушились прежние обычаи и порядки, когда битву с фашистским нашествием нашему народу пришлось взять на свои плечи и выполнить историческую миссию спасения цивилизации.
Талант художника слова позволил Анатолию Иванову, как духовидцу и аналитику разобраться в сложном переплетении событий и судеб, проникнуть в тайны души, запомнить характеры, движущие поступками людей, и создать стройную, многоцветную, эпическую картину. В этом отношении до осязаемости выразителен диалог двух предателей — Лахновского и Полипова. Какими точными, выразительными штрихами рисует эту очень насыщенную нюансами картину писатель. Вот отрывок:
«— Вы что же, Арнольд Михайлович, в бога верите? — спросил Полипов с просквозившей легкой иронией. Лахновский лишь качнул головой, но не утвердительно, а как-то неопределенно, будто не соглашаясь, но и не протестуя против иронии в голосе Полипова.
— Не верите вы, — сказал он. — Ни тогда… в те давние годы не верили, ни сейчас.
Лахновский сделал головой опять такое же движение. На этот раз он еще едва заметно пожал плечами и как-то горестно вздохнул».