Светлана Алексиевич - Время секонд хэнд
Я ждала… и ждала… и ждала… Абульфаз приехал к нам не через месяц… и не через полгода, а через семь лет. Через семь лет… Семь… А-а-а-а… Если бы не дочь… я не выжила бы… Дочь меня спасла. Ради нее я держалась изо всех сил. Чтобы выжить, надо хотя бы тоненькую ниточку найти… Чтобы выжить… и ждать… Просто утро… еще одно утро… Он вошел в квартиру, обнял нас с дочкой. Стоит. Он стоит… еще стоит в прихожей… и я вижу, как он медленно-медленно, на моих глазах падает. Через какую-то минуту он уже лежал на полу, в пальто и в шапке. Дотащили его до дивана, положили. Перепугались: надо вызвать врача — а как? У нас нет московской прописки, нет медицинской страховки. Мы — беженцы. Пока мы так соображали, мама плакала… дочка с вот такими глазами сидела в углу… Ждали папу — а папа приехал и умирает. В это время он открыл глаза: «Не надо врача. Не бойтесь. Все! Я — дома». Тут буду плакать… Тут буду… (Первый раз за все время нашего разговора заплакала.) Как тут без слез… Месяц он ходил за мной по квартире на коленях, целовал и целовал руки: «Что ты хочешь сказать?» — «Я люблю тебя». — «Где ты был столько лет?»
…У него выкрали один паспорт… Второй… Все это его родственники…
…Приехали в Баку его двоюродные братья… Их выгнали из Еревана, где жили еще их деды и отцы. Каждый вечер рассказы… обязательно, чтобы он слышал… Как содрали кожу с мальчика и повесили на дереве. А соседу клеймо на лбу поставили горячей подковой… Как… Как… «А ты куда собрался?» — «К жене». — «Ты едешь к врагу нашему. Ты нам не брат. Не сын».
…Я ему звонила… Мне отвечали: «Дома нет». А ему передавали, как будто я звоню и говорю, что выхожу замуж. Я звонила и звонила. Трубку брала его родная сестра: «Забудь номер этого телефона. У него другая женщина. Мусульманка».
…Мой папа… Хотел мне счастья… Забрал мой паспорт и отдал его каким-то ребятам, чтобы мне поставили печать о разводе. Фальшивую. Что-то они красили, стирали и исправляли, и там сейчас — дырка. «Папа! Зачем ты это сделал? Ты же знаешь — я люблю!» — «Ты любишь нашего врага». Паспорт у меня испорчен… теперь недействительный…
…Читала Шекспира «Ромео и Джульетта»… Про вражду двух семейных кланов — Монтекки и Капулетти. Это все про меня… я каждое слово там понимала…
Я не узнавала дочь. Она стала улыбаться… С первой минуты, когда его увидела: «Папа! Па-почка!». Маленькая… она доставала из чемодана его фотографии и целовала. Но так, чтобы я не видела… И не плакала…
И это не конец… Вы думаете это все? Конец? Ой, конца еще нет…
…И здесь живем как на войне… Везде чужие. Меня вылечило бы море. Мое море! А моря рядом нет…
…Я метро мыла, туалеты чистила. На стройке кирпичи таскала и мешки с цементом. Сейчас в ресторане убираю. Абульфаз евроремонты делает в богатых квартирах. Добрые люди платят, плохие обманывают: «Вали отсюда, чучмек! Сейчас в милицию позвоним». У нас нет прописки… нет никаких прав… Таких, как мы, тут как песка в пустыне. Сотни тысяч людей бежали из дому: таджики, армяне, азербайджанцы, грузины, чеченцы… Бежали в Москву — в столицу СССР, а это уже столица другого государства. А нашего государства уже на карте не найти…
…Дочка год назад окончила школу… «Мама… папа… Я учиться хочу!» Паспорта у нее нет… Живем транзитом. Живем у одной бабушки, она переехала к сыну, а нам сдала свою однокомнатную квартиру. Милиция стучит с проверкой документов… Мы — как мыши, затаимся. Опять как мыши. Выкинут назад… А куда назад? Куда нам ехать? Выкинут в двадцать четыре часа! Денег, чтобы откупиться, у нас нет… И другую квартиру уже не найти. Везде висят объявления: «Сдадим квартиру славянской семье…», «Сдадим… православной русской семье. Других просим не беспокоить…»
…Из дому вечером — никуда! Муж или дочка задержатся где-нибудь — я валерьянку пью. Прошу дочку: не крась брови, не носи яркие платья. Там убили армянского мальчика, там зарезали таджикскую девочку… азербайджанца искололи ножом… Раньше мы все советские были, а теперь у нас новая национальность — «лицо кавказской национальности». Я бегу утром на работу и никогда не смотрю молодым ребятам в лицо — у меня черные глаза, черные волосы. В воскресенье, если выйдем с семьей на улицу, то прогуляемся в своем районе, возле своего дома. «Мама, я хочу на Арбат. Хочу походить по Красной площади». — «Туда не пойдем, доченька. Там — скинхеды. Со свастикой. Их Россия — для русских. Без нас». (Молчит.) Никто не знает, сколько раз я хотела умереть.
…Моя девочка… она с детства слышит: «чучмечка»… «чурка»… Маленькая ничего не понимала. Вернется из школы, я ее целую, целую, чтобы она все эти слова забыла.
Все армяне из Баку уехали в Америку… чужая страна их приняла… И мама уехала, и папа, и много наших родственников. Я тоже пошла в американское посольство. «Расскажите вашу историю», — попросили меня. Я рассказала им про свою любовь… Молчали, они долго молчали. Молодые американцы, совсем молодые. Потом стали говорить между собой: и паспорт, мол, у нее испорченный, и странно все-таки, почему муж семь лет не приезжал? Муж это или не муж? Слишком красивая и страшная история, чтобы поверить. Так они говорили. Я немножко знаю английский… Я поняла, что они мне не верят. А у меня нет других доказательств, кроме того, что я люблю… Вы мне верите?
— Я верю… — говорю я. — Я выросла в той же стране, что и вы. Я верю! (И мы обе плачем.)
О людях, которые сразу стали другими после коммунизма
Людмила Маликова — технолог, 47 лет
Из рассказа дочери
О времени, когда все жили одинаково
— Вы Москву хорошо знаете? Кунцевский район… Там мы жили в пятиэтажке, там у нас была квартира, трехкомнатная квартира, она у нас появилась, когда мы с бабушкой съехались. Дедушка умер, она долго жила одна, но начала слабеть, и мы решили, что нам надо жить вместе. Я обрадовалась, я любила бабушку. Мы ходили с ней вместе на лыжах, играли в шахматы. Потрясающая была бабушка! Папа… Папа был, но папа жил с нами недолго, он задурил, стал здорово выпивать с дружками, и мама попросила его уйти… он работал на закрытом военном заводе… С детства помню, как папа приходил к нам по выходным, приносил мне подарки, конфеты и фрукты — всегда старался, чтобы это была самая большая груша, самое большое яблоко. Хотел меня удивить: «Закрой глаза, Юлечка — вот!». Красиво так смеялся… А потом папа куда-то пропал… Женщина, с которой он жил после нас — это мамина подруга — тоже его прогнала, надоели его пьянки. И я не знаю, жив ли он, но если бы он был жив, он бы меня искал…
До моих четырнадцати лет жили мы безоблачно. До перестройки… Нормально жили, пока не начался капитализм, тогда по телевизору говорили «рынок». Все мало понимали, что это, и никто ничего не объяснял. А началось все с того, что стало можно ругать Ленина и Сталина. Ругали молодые, а старые люди молчали, они выходили из троллейбуса, если слышали, что кто-то ругает коммунистов. У нас в школе молодой учитель математики был против коммунистов, а старый учитель истории — за коммунистов. Дома бабушка говорила: «Вместо коммунистов теперь будут спекулянты». Мама с ней спорила: нет, мол, будет красивая, справедливая жизнь, она ходила на демонстрации, взахлеб пересказывала нам речи Ельцина. Нашу бабушку убедить было невозможно: «Променяли социализм на бананы. На жвачку…». Спор начинался с утра, потом мама уходила на работу, вечером они продолжали спорить. Когда Ельцина показывали по телевизору, мама скорее садилась в кресло: «Великий человек!», бабушка крестилась: «Преступник, прости господи». Она была коммунистка до костей. Голосовала за Зюганова. Все пошли в церковь, и бабушка пошла, стала креститься и поститься, но верила она только в коммунизм… (Молчит.) Любила рассказывать мне про войну… В семнадцать лет она добровольно ушла на фронт, и там в нее влюбился наш дедушка. Мечтала быть телефонисткой, но в той части, куда она попала, требовались повара, и она стала поваром. И дедушка был поваром, они кормили в госпитале раненых. В бреду раненые кричали: «Давай! Давай! Вперед!». Жалко, она так много рассказывала, а я только кусочки помню… У медсестер всегда стояло наготове ведро с мелом, кончались таблетки и порошки, и они делали пилюли из этого мела, чтобы раненые не ругались и не били их костылями… Тогда не было телевизора, и никто не видел Сталина, но все хотели увидеть Сталина. И моя бабушка тоже, до самой смерти она ему поклонялась: «Если б не Сталин, мы б немцам жопу лизали». Еще и матюгнется. А мама Сталина не любила, она называла его «злодеем» и «душегубом»… Это будет лукавством, если я скажу, что я об этом много думала… Жила, радовалась. Первая любовь…
Мама работала диспетчером в научно-исследовательском институте геофизики. Мы дружили. Я делилась с ней всеми своими секретами, даже тем, что обычно мамам не говорят. С моей мамой это было можно, она была совсем не взрослая. Как старшая сестра. Любила книги… музыку… Жила этим. А руководила у нас бабушка… Мама вспоминала, что я в детстве была золотая, ей не надо было меня просить, уговаривать. Правда, маму я обожала… Мне нравится, что я на нее похожа, и чем дальше, тем больше. Почти одно лицо. Мне это нравится… (Молчит.) Очень небогато мы жили, но как-то жили. Все вокруг были такие же, как мы. Было даже весело, к маме приходили друзья, разговаривали, пели песни. Я помню Окуджаву с детства: