Валерия Пустовая - Великая легкость. Очерки культурного движения
Говорят, что Снегирев – мастер вертеть запретными темами. Пафос этого утверждения хочется снизить: запретного, по-настоящему выдвинувшегося за грань, тут не бывает. В том и тонкость этой прозы, что автор умеет удерживать в рамках нормы самые дикие, вычурные сюжеты – такие как, в нашей подборке, страсть престарелой дамы к юному постояльцу или деревенская юдофобия. Снегирев трансформирует перверсию в неловкость, намеренно сдувая напряжение.
Большие темы, притчевые сюжеты в этих рассказах остужаются, съеживаясь. Пародийной задаче служит в том числе эротическое начало, а обобщенно говоря – само пространство частной жизни, частного суждения, которое автор не покидает ни на минуту. Здесь нет ничего сверхличного: гражданского, национального. И потому диспут гостей о конце Европы скучно жуется под остросюжетный флирт с хозяйкой дома, а при помощи советской истории обосновывается психологическая зажатость генеральского отпрыска: жалея дефицитной сметаны из госпайка, мать запрещала ему звать в дом троглодитов-друзей.
Государственная история со сметаной – все равно что нательный крестик и засос, рифмующиеся в одном абзаце, или крещенская прорубь и угги, соседствующие в другом, или высокое наслаждение музыкой, переживаемое рассказчиком в туалете, или выползшая к нему, глубоко ушедшему в себя, напуганная сороконожка, или «внутренняя сосредоточенность» таинственного ресторанного гостя, из-за которого гибнет некалиброванная двухсотграммовая рыбка – на самом деле не важная, намеренно пустая деталь, работающая на пародийный демонизм. В рассказах изрядно смехотворных, отвлекающих деталей – тумблеров, перещелкивающих напряжение. Но коллекция их еще не составляет сюжет. Который в рассказах Снегирева легко не заметить, потому что его он, в отличие от нелепых трюков, намечает одной-двумя фразами, брошенными без комментариев, вскользь.
Развернутый финальный абзац рассказа «Как же ее звали?..» поэтому следует счесть досадным просчетом автора. Патетические всхлипы рассказчика о том, что никто не любил его «просто так», кроме престарелой выдумщицы и полузабытой девушки, которую он сам сопроводил на аборт, входят в противоречие с выдержанным вкусом этой прозы. Развязка рассказа свершилась страницей выше – когда герой, избавив от бремени надоевшую подружку, узнает о роковой тайне квартирной хозяйки, так и не ставшей матерью.
Такое впечатление, что проза Снегирева стилистически – преувеличенным, местами козлоногим эротизмом и травестийным, местами площадным шутовством – работает на игнорирование сокровенной травмы, бегство от существа события. В этом смысле из представленной журнальной подборки выбивается рассказ «Бетон», где совершается прямое восхождение, от которого не отвлекает даже непременно ввернутая сюда влюбленная в героя обладательница волосатых ног и сомнительного звания «внучки третьего зама». Кроме нее, нелепых вывертышей в рассказе нет, и тем мощнее эффект выбранного героем способа протеста против произвола властей, а то и самой жизни. Залить бетоном дом, обреченный под снос, – конечно, подвиг пародийный, а все же плотное, удержанное от вихляний и дешевых контрастов письмо, как и приподнятый, овеянный волшебством финал рассказа препятствуют смеховому сливу темы. В «Бетоне» какой-то другой, редкий пока, но многообещающий Снегирев, чья отзывчивость к болевому развернулась в скорое повествовательное течение, а чуткость к нелепому и вычурному осела в крупинках метафор.
Установленное родство[97]
Роман Анастасии Ермаковой «Пластилин» – живое переживание остроактуальной темы, снабженное модным набором эпиграфов, равняющих цитату из Гамсуна и анонимные реплики с интернет-форума. Перед нами отчетливо публицистический роман – того рода, который не прочитать нельзя. Слишком непознанной, не вскрытой, нарывной темой остается вопрос о судьбе сирот и системе усыновления в России. Слишком ценны о ней любые свидетельства, скудны возможности, непоправимы конфликты, чтобы при чтении такого романа думать еще о том, как он написан.
Роман художественно исследует ряд типичных ситуаций, отражающих несовершенство общественного отношения к проблеме матери и ребенка. Заблудшие, нищие, легкомысленные матери, убедившие себя, что вынуждены по тем или иным причинам отказаться от ребенка, – и брошенные дети, подвергающиеся хорошо если только испытанию сиротским, невосполнимым для взрослеющей личности одиночеством, а то и – прямому насилию. Отказ от больных детей – и суррогатное материнство. Равнодушное попустительство директоров детдомов – и тщетный энтузиазм волонтеров, разбавляющих густую горечь отказного детства, но не имеющих возможности усыновить всю эту затерянную, детдомовскую Россию. Живыми сценами волонтерских праздников, живыми портретами детей, каждого из которых по прочтении легко вспомнить, выделив среди персонажей, прочувствованной мотивацией каждого героя, будь то заблудшая душа или невинная жертва, роман не только держит внимание, но и выполняет важнейшую воспитательную роль, прибавляя опыта читателю, понуждая его лично отнестись к поднятой теме, а может быть и, не откладывая, вмешаться.
И все-таки именно потому, что тема горячая и в поле общественного внимания, а значит, и в литературе только раскачивается, набирая силу, об эстетиче ском измерении благородных воззваний стоит поговорить. Тем более что главной болью героини-рассказчицы – журналистки, отправившейся волонтером в детские дома, – остаются не только перспективы удочерения пришедшейся по сердцу сироты, но и возможности ее творческого, писательского роста в напряженных семейных условиях.
Эпиграфы подсказывали наиболее перспективный путь: роман о сиротах сегодня стоит писать именно как инфороман, сочетающий документальные вырезки, интернет-реплики, интервью с образными, художественными свидетельствами. Ермакова пока прошла мимо такого продвинутого решения темы, но в рамках своего честного, репортажного свидетельства остается вполне убедительной. Лучшие куски романа легко представить себе напечатанными в журнале «Русский Репортер» – с его установкой на литературно окрашенную публицистику.
Напротив, за счет беллетристически исполненных кусков я бы предложила роман подсократить. Автору стоило бы, например, отличать убедительно, гибко движущиеся диалоги от монологов, разбитых на абзацы черточками и снабженных подставными репликами собеседника. Прежде всего хорошо бы избавиться от беседы волонтеров в авто – стрекотни общих слов, пальбы благих намерений, из которой ясно только, что в живой беседе так, по-бумажному, не говорят: «А структуру детских домов нужно перестраивать так, чтобы оттуда выходили не ущербные и озлобленные, а полноценные люди».
Роман-репортаж не стоило, мне кажется, расширять за счет чужих, не пережитых героиней свидетельств. С третьим лицом в романе беда – поскольку переход к нему в романе, движущемся как исповедь рассказчицы, никак не мотивируется и посторонний опыт вызывает сомнение. Тем более когда он еще и прописан в стертых, абстрактных выражениях: «Странное это ощущение – быть просто полым сосудом для вынашивания ребенка. Чужого ребенка. Странное и страшное. <…> Накрывала черная маета, горькая, как кофе без сахара».
Хотелось бы пожелать автору избавить от банальности и образы отрицательных героинь, которые у нее, включая ту, что временно уволокла из семьи мужа рассказчицы, как на подбор ухоженные и благоухающие – ясно, такими только стервы бывают.
Есть и еще одна сторона повествования, не вызывающая доверия, однако, кажется, не подлежащая исправлению. Наблюдатель и обличитель, главный конфидент читателя – рассказчица сама вызывает вопросы и нарекания. Исследующая типичные ситуации, сама не является героем типовым. Так что линию духовных исканий в романе, по замыслу автора прочно связанную с сюжетом удочерения, хочется при чтении игнорировать, обособить в отдельную повесть. Проблемы героини, которые автор выдает за типичные переживания волонтера, решившегося от праздничных полумер перейти к окончательному удочерению, со стороны выглядят плодом психологической незрелости. Размытость ее духовных представлений приводит к потворству суевериям матери; недостаточная чуткость заметна в навязчивых ее расспросах детдомовцев о родителях; малодушное нытье почему-то особенно сосредоточено на мытарствах по банковским очередям; истеричная эмоциональность бросает ее в процессе воспитания от резкого, озлобленного запрета к размягченной вседозволенности. А игнорирование чувств близких в погоне за личным подвигом и смыслом, которые ей обещает удочерение, приводит поначалу к закономерной размолвке с мужем.
Роман об инфантильной женщине, взвалившей на себя бремя социально полезного материнства, доказывает, впрочем, еще одну входящую в моду мысль: волонтеру усыновление бывает нужнее, чем принимаемому в семью ребенку.