Вячеслав Рыбаков - МОРАЛЬ И ПРАВО - ДЕНЬ ЧУДЕСНЫЙ...
Правда, некоторые свободолюбцы уже готовы согласиться с тем, что сей последний есть утопия, навроде коммунизма. По-моему, это доказывает лишь, что с вострым ухом у них оказалось все в порядке, а вот с желанием работать — проблемы…
Синтез двух этих тенденций — стремления учредить порядочность и неспособности уследить за непорядочностью в горних сферах — может привести к тому, что, не желая и не имея никакой возможности соваться в поставленную на дыбы экономику и в копошение элиты, весь свой нерастраченный пыл право обрушит на личную жизнь людей, на их быт.
Во-вторых, высказывание С. Келиной очень четко иллюстрирует тот факт, что представление о морально свободном поведении находится в подчас даже не осознаваемых рамках, накладываемых культурой. Чжансунь Уцзи, или любой другой из тех, кто составлял при танских императорах Тай-цзуне и Гао-цзуне окончательный вариант кодекса, обеими руками подписались бы под фразой о том, что нельзя «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы, но узнав, какой пример приведен в качестве предельно аморального требования, лишь с недоумением пожал бы плечами.
Очевидный факт того, что любовь матери к сыну является наиболее безоговорочным, бескорыстным и сильным чувством признавался и в традиционном Китае, в том числе и виднейшими теоретиками легизма. Узаконенное требование вести себя вопреки такому чувству представляется нам столь циничным потому, что наша культура выбрала любовь матери к ребенку как символ и эталон недиктующей, раскрепощающей любви-защиты, то есть не требующей никакой компенсации для себя опоры в любой жизненной коллизии.
Помимо того, что материнская любовь всегда несла на себе отблеск важнейших ценностей христианского, особенно — православного, мировоззрения (хороша была бы Богородица, стучащая какому-нибудь Ироду об антиобщественном поведении Сына своего!), связь «мать — сын» и связи, ориентированные на этот эталон, выполняли существеннейшую социальную функцию. Тысячу лет мы развивались стремительно и судорожно. Государство требовало от людей то максимально напрячь все силы и способности, в том числе способность действовать самостоятельно и принципиально, то, наоборот, пригнуться и забыть, что такое личная ответственность и инициатива. И потому едва ли не каждый человек время от времени нуждался в оазисе, где мог бы почувствовать себя вне беспрерывно грозящего карами социума, отдохнуть от его то и дело противоречащих одно другому, не слишком-то уважаемых, но всегда опасных требований и, в сущности, зарядиться способностью забывать о себе ради чего-то более важного, зарядиться постоянством и человечностью социальной позиции. Моральный престиж этой связи стал чрезвычайно высок. Поставить на службу государству, от которого никогда не знаешь, чего ждать, и эту последнюю внесоциальную опору и подвесить ее, как марионетку, на шанъяновских ниточках «наград и наказаний» — значило бы лишить общество последнего шанса на воспроизводство духовности.
В танском же Китае правовое надругательство над чувством такого рода не могло считаться признаком предельной аморальности права. Культурная традиция потребовала бы, в случае необходимости найти такой признак, указать на нарушение связи, которая была бы обусловлена, с одной стороны, не менее сильным и естественным чувством, а с другой, чувством социообразующим, дисциплинирующим. На протяжении длительной эпохи предгосударственного созревания морали чувство социальной дисциплины не только не скомпрометировало себя, но стало не менее престижным и ценным, чем, например, в Европе — чувство чести, то есть соблюдения личных моральных установок вопреки любому, в том числе и государственному, давлению извне. Уважалось не столько то, что раскрепощает, сколько то, что структурирует. Ведь архаичная мораль, сложившаяся задолго до первых попыток правового форсажа, являлась на протяжении многих веков основным средством сохранения социальной структуры.
Противопоставляемые утилитарному праву нормы, в рамках данной культуры считающиеся общечеловеческими, являются в большинстве своем столь же специфическими сколками данной культуры, сколь и расцветающие время от времени с тем, чтобы попытаться раздавить мораль, нормы утилитарного права. Общечеловеческим является лишь качание между двумя этими крайностями. Нормы морали вызревают внутри культуры с самого начала ее существования и относятся к основным ее специфическим характеристикам. Утилитарное право, пытаясь подавить мораль в интересах государственной машины, создает нормы, фактически являющиеся зеркальным отражением норм уже существующих. Отказ от правового форсажа и, соответственно, от утилитарного права и попытки высвободить или даже подкрепить мораль законами снова меняют «можно» и «нельзя» местами, но сами объекты разрешения или запрещения зачастую снова остаются прежними или только модифицируются.
В условиях нашего нынешнего правового форсажа игнорированием эта закономерность выражается в том, что наиболее вяло и апатично право ведет себя именно там, где совершаемые противоправные действия с точки зрения традиционной системы ценностей особенно аморальны — в сферах нестяжания и снисходительной, но оттого особенно безоглядной, преданности державе.
Впрочем, игнорируй не игнорируй — тот же Макиавелли еще на заре эры капиталистических форсажей сформулировал их суть раз и навсегда: «Если вы рассмотрите людские дела, то увидите, что те, кто достиг великих богатств и власти, добились их силой или обманом, и захваченное с помощью лжи и насилия они приукрашивают фальшивым именем «заработанного», чтобы скрыть мерзость своего приобретения. И те, кто по наивности или по глупости избегают такого рода действий, остаются навечно в рабстве, ибо верный раб — все равно раб, а добрые люди всегда бедны; из рабства помогает выйти только измена или отвага, а из бедности — погоня за наживой и обман».
Демократические, правовые общества могли возникнуть только после того, как люди обрели духовную свободу — во всех ее проявлениях, естественно, иначе это была бы уже не свобода — и махнули на первобытные предрассудки рукой. После того, как было смиренно признано, что человек есть эгоистичная скотина. Тогда карающим и награждающим суперавторитетом, склеивающим общество воедино, смог наконец-то стать закон. Кроме него оказалось некому.
Пока человек стремится стать более, чем животным, общество то подспудно, а то и явно стремится к идеократичности, и, значит, чревато диктатурой, которая варкой ли в малом котле, Беломорканалом ли, Майданеком ли будет тщиться превратить несовершенных, почему-то желающих хоть иногда заботиться о самих себе граждан в штампованных ангелов, дрыгающих крылышками исключительно ради государственного светлого будущего. И самое-то чудовищное то, что граждане и варку в котлах, и варку в лагерях рассматривают в большинстве своем нормально, и даже восторженно, уверенные, что это они так наконец-то превращаются в ангелов. На одном лишь страхе идеократическое общество не стоит!
Но когда человек перестает стремиться стать более, чем животным, то он никому, кроме себя, любимого, не нужен. И ему, кроме себя и собственных желаний, ничего не нужно. Именно нескончаемые потуги взаимоупотребления и грызню никому, кроме себя, не нужных самообожателей и самоудовлетворителей — ту самую грызню, которая на заре цивилизации породила, как средство взаимозащиты людей друг от друга, мораль — в правовых обществах регулируют неподъемные своды законов и величавые судьи. Ладно, уж Бог с ним, скажем, с дележом наследства или грабежом каким, но чтобы разведенные супруги не сами решали, кому из них сколько времени проводить с детьми, а исключительно через адвокатов — это уже чума. Плевать, кто к кому там больше привязан, кто кого больше любит; чей адвокат говорливее — тот и получит лишний вторничек…[4] Это могло произрасти только из молчаливой, спокойной констатации того, что все, скорее всего, сволочи, и это нормально, и каждый обязательно будет только и знать, что тянуть одеяло на себя, и по рукам ему, по рукам!
Конечно, ежели данные конкретные люди и впрямь оказались стопроцентными эгоистами, лучшего способа общаться, как через адвокатов, им не найти. Но тогда верно и обратное — способ общения через адвокатов создан только для стопроцентных эгоистов.
Говоря менее образно и менее эмоционально, юридической механике место лишь там, где люди оказались не способны сами по себе быть людьми. Механика эта — как медицина, когда организм не в силах справиться с заразой сам. Как скальпель. Как протез. Если у человека нет ноги, протез ему, безусловно, необходим; грех оставлять его без протеза. Но для начала все ж таки надлежит до последней крайности лечить хоть и больную, но свою, живую, ногу………