Иван Гончаров - Письма (1858)
Еще раз благодарю Вас за замечания в романе: многие из них неоцененны и я буквально последовал им, кроме капитальных: сил нет. Кроме того, я переделал главу «Штольц с Ольгой в Париже»: она показалась слушателям неестественной, как и Вам. Прощайте и будьте здоровы. И. Гончаров.
Помогла ли вам моя программа Парижа?
П. В. АННЕНКОВУ 10 октября 1858. Петербург
10 октября.
Третьего дня приехал князь Щербатов на неделю и потом едет на два года за границу. В су[ббо]ту, завтра, он будет [ве]чером дома и жаждет повидаться с знакомыми. Я сказал, что и Вы, и прочие тоже пожелают видеть его: он было порывался объезжать всех, но я удержал его от этого труда: он занят и торопится. Надеюсь, что Вы приедете, любезнейший Павел Васильевич, повидаться с этим чудесным человеком!
До свидания.
Ваш И. Гончаров.
И. И. ЛЬХОВСКОМУ 5 (17) ноября 1858. Петербург
5/17 ноября 1858 года.
Пишу почти без надежды, что до Вас дойдут эти строки, любезный друг Иван Иванович, потому что наставление Ваше писать к Вам сначала в Бразилию, потом на мыс Доброй Надежды кажется мне сомнительным. Впрочем, чем же я рискую? Листком бумаги да полтинником, а между тем все-таки греюсь маленькой надеждой, что авось Вы и получите письмо. Сказать Вам что-нибудь новое обо всем, что может Вас интересовать, вот первоначальная мысль, с которою я сел за письмо, но, подумав, вижу, что нового ничего не случилось: и это самое лучшее, что могу сказать. Молите Бога об одном, чтоб не было перемен к Вашему возвращению: я так желал, когда ездил, и был очень счастлив, что желание мое исполнилось. Ведь Вы довольны тем, что было, и не предвидите приятной перемены, а неприятной не захотите. Следовательно, за неимением нового мне приходится просто поговорить с Вами, как бы поговорил я, сидя на балконе у меня или на диване. Майковы, слава Богу, здоровы: Ник[олай] Ап[оллонович] сильно прихворнул, но выздоровел. Старушка, обреченная на двухмесячное лежанье, несет довольно терпеливо эту пытку: правда, около нее постоянно, почти неотходно присутствует Старик, заменяемый по утрам Анною Романовною, да по крайней мере через день хожу я и пою соловьем (не ругаюсь, потому что доктор положительно запретил раздражать ее), и она называет меня единственною отрадой, забывая в эту минуту о двух первых, то есть Старике и Анне Ром[ановне]. — Кроме того, около нее разложены все журналы, да сзади за спиной всегда спрятана корзина с грушами, с виноградом или конфектами, приношениями от Старика или от меня. При этой обстановке она довольно терпеливо сносит лежачее положение. Глядя теперь на нее, я убедился в одном и счастлив этим убеждением, именно что в ней нет органического повреждения и что все испытываемые ею боли суть временные боли, и притом переходные из места в место от неправильного действия крови, от этого и приливы, и застои, и что она может выздороветь, если захочет.
Она была сильно обижена Вами, не получая от Вас долго ответа из Франции: явилась натянутая холодность, с внутренним раздражением; тут она в блестящем виде выставила мою дружбу, мои письма из-за границы, и, пройди еще неделя, над Вашей головой грянула бы анафема. Но Вы в письме к Старику объяснили, что готовите ей длинный ответ издалека, и мгновенно воротилась дружба, а присылка портретов отодвинула вдруг меня на второй план. Пишу Вам это, чтоб Вы и впредь принимали надлежащие меры к поддержанию Вашего кредита в ее живом и пылком, следовательно, изменчивом характере. Так она теперь Дружинина, который после меня и Тургенева стоял третьим в ее понятии по нравственным качествам, отодвинула за Панаева, вместе с Писемским, за то, что он не исправил штуку, сыгранную с Стариком, то есть не только не лез из кожи, чтобы Владимира принять опять в «Б[иблиотеку] д[ля] чт[ения]», как она ожидала, но помирился с этой проделкой довольно холодно. Я, разумеется, вследствие этого не упускаю случая доказывать ей, что, напротив, это два лучшие у нас литератора и человека: она при этом порывается с подушек царапать мне глаза, пока на нее не закричат, что волноваться запрещено. Она, еще до лежанья, была у Вашей маменьки, а последняя навестила два раза ее. — Я, без Вашего разрешения, взял, однако, себе Ваш один портрет, и вот он в рамке у меня — почти под носом. Если б, уезжая отсюда, Вы не сказали, что и Панаев мог бы сделать то же, что я, то я носил бы этот портрет на груди: так он миниатюрен. Да, a propos, Вы сдали в архив дело о непризнавании моих прав на Вашу дружбу и о прочем: пожалуй, и я сдам, но прежде сделаю два недосказанные замечания, как ни совестно преследовать Вас этим под тропические небеса. Вы всё твердите, что ухаживали за мной: да будто я за Вами не ухаживал? Вам только принадлежит инициатива, потому что я опередил Вас летами и развитием. Начало моего ухаживанья теряется в глубокой древности, а кончается последними днями Вашего пребывания; помните, желание пробыть с Вами всякий свободный час, поездки на острова, к Ю[нии] Д[митриевне] на дачу и проч. Вы скажете, что я делал это для себя, след[овательно], из эгоизма: да разве где-нибудь его нет? А Вы отчего ухаживали? Чтоб сблизиться, обратить на себя своими достоинствами, которые сознавали, внимание и т. д. Ведь и в самопожертвовании даже лежит глубокий эгоизм: это есть сладострастие души или воображения, следоват[ельно], неправда и то, что будто я стал холоден, когда кончилось Ваше ухаживанье. Нет, нет, нет! После известного разговора я изменился: да теперь и то прошло, а если бы не прошло, так значит я уж ко всему стал холоден, но по другим совсем причинам.
Объясняя всё это, я опять рискую подвергнуться обвинению в дружеском крючкотворстве («Ты сердишься, следовательно, неправ», — сказал кто-то кому-то в глубокой древности); но я думаю, что сдавать в архив дело можно тогда, когда всё сглажено, объяснено и когда кто-нибудь останется прав, а другой виноват: это легче уладить, нежели недоразумение. Так говорит мне «крючкотворство», или — по-прежнему — ясная логика.
Что касается до цинического ко всему равнодушия, то будьте на этот счет осторожны: Вы сами будете такие, потому что тоже обладаете теми же, подчас выгодными, а подчас ядовитыми свойствами — пытливости и наблюдательности. Это обоюдоострый меч, поражающий вперед и назад. Анализ рассекает ложь, мрак, прогоняет туман и — (так как всё условно на свете) освещает за туманом — бездну. Да если к этому хоть немного преобладает воображение над философией, то является неутолимое стремление к идеалам, которое и ведет к абсолютизму, потом к отчаянию, зане между действительностию и идеалом лежит тоже — бездна, через которую еще не найден мост, да едва и построится когда. Отсюда та скука, которая беспрестанно проглядывает из каждого промежутка между двух наслаждений, то есть всякий раз, когда воображение устало и безмолвствует. А так как с летами оно устает чаще и чаще, а анализ показывает вещи всё голее и всё дальше от идеала, то человек и доходит до цинического равнодушия, теряет ко всему вкус, разлюбит друзей и т. д. Avis au lecteur! [4] Но довольно!
Вечером того же числа. Сейчас просидел вечер у Старушки: она взволновалась при известии, что я пишу к Вам. Подай ей читать письмо да и только. Но не удалось прочесть; его со мной не было, а завтра Виктор Мих[айлович] отнесет его, идучи в Сенат, на почту. (Викт[ор] Мих[айлович] получил место помощ[ника] секр[етаря] и кланяется Вам: он понемногу начинает приобретать Ваши привычки, то есть раза два в неделю не ходит в Сенат, — словом, достойно идет по стопам Вашим). Вчера у Старушки с Юнинькой произошел неприличный спор за Ваши портреты. Ю[ния] Д[митриевна] давно уже объявила за собой почему-то монополию на Вашу дружбу, Старушка в холодном негодовании на Ваше молчание готова уже была уступить, как вдруг присылка портретов на ее имя перевернула всё дело на другой лад. Старушка раздает Ваши портреты, как ордена, и если б подписка на «Подснежник» была такая же, как, например, на «Отеч[ественные] записки», то она раздавала бы портреты эти с бриллиантами для ношения на шее. Ю[ния] Д[митриевна], в досаде, стала предполагать в присылке портретов не на ее имя какую-нибудь роковую ошибку и с горечью смирилась и получила портрет не из лучших. Старушка удержала себе портрета четыре и только Вашей маменьке дала два. Дети очаровательны; выступает на сцену Валерьян: его одели кучером и носят гулять. Он лепечет очень мило, и мне уж скоро можно будет начать с ним: «подходя к кладбищу, встречаю я нищу, без носищу» и т. д. Есть надежда на успех.
Ю[ния] Д[митриевна], за недостатком свежего случая доказывать свою дружбу, то есть встречать, провожать, посещать детей родных в учебных заведениях, больницах и тюрьмах, утешает всё еще тоскующую Ю[лию] П[етровну] и скучает от праздности. Недавно она перепугала всех нас: мы собрались у Ник[олая] Ап[оллоновича] читать мой роман, как вдруг она удалилась за ширмы и от боли в груди начала испускать такие вопли и стоны, что все мы разбежались и привели с разных сторон троих докторов, а я, сверх того, Александра Павл[овича] и Катю. У нее было что-то вроде «сухой холеры» со спазмами. Теперь прошло. У Старушки загорелась мысль, что она может выздороветь только за границей, и она, кажется, посоветовала доктору отправить себя в теплый климат. Но подумав и порассчитав, она, кажется, отказывается от этой мысли. Евг[ения] Петр[овна] «нехотя и с отвращением» приглашает в следующее воскресенье Толстых, Штакеншнейдеров и других. Аполлон в Ницце соединился с Анной Ив[ановной].