KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки

Яков Гордин - Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Яков Гордин, "Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

О чем бы ни писал Давыдов, он пишет о зловещем парадоксе истории, остро лично им, Давыдовым, переживаемом. И в «Коронованной валькирии», где происходящее более отстранено от жизни и личности самого писателя, чем, скажем, в «Бестселлере», он выстраивает систему пронзительных контрастов, столь горько-саркастически поданных, столь неповторимо по-давыдовски увиденных, что скорбная фигура автора явственно встает над трагической суетой событий. Великий князь Александр Александрович, будущий император, и принцесса Дагмара, плачущие от умиления и любви, и вскоре Каракозов, смертник, под виселицей со слезами целующий крест, и императрица, плачущая на плече ничтожного Комиссарова, объявленного спасителем императора от убийцы Каракозова. Страшная сцена казни Каракозова – и следом – оскорбительно пародийная история возвышения Комиссарова, закономерно спивающегося в результате «всенародной любви».

Дмитрия Каракозова Давыдов как бы случайно, но настойчиво называет Митей Каракозовым, точно рассчитывая на ассоциацию с другим Митей – Карамазовым. Митя Карамазов на слуху у каждого, кто читал Достоевского. Тень Достоевского, прямого предшественника Давыдова, витает над повестью, материализуясь в участника драмы – в ключевые моменты. Как всегда у «позднего Давыдова», сюжетная система при кажущейся хаотичной прихотливости выстроена с абсолютной глубинной точностью – появление Нечаева после идиллического медового месяца Дагмары и Александра предвещает появление Достоевского. Чтение Достоевским сцены из «Братьев Карамазовых» – душераздирающего рассказа бабы, потерявшей маленького сына, чтение в Мраморном дворце, в присутствии великой княгини, принцессы Дагмары, зловеще предваряет самую страшную трагедию жизни будущей императрицы – потерю любимого сына Миши, Мишеньки, убитого большевиками.

Тень Достоевского, горько-неудачливого заклинателя бесов-убийц, но, как никто, умевшего сострадать их жертвам, жертвам зла, в каком бы обличии оно ни являлось, Достоевский видится императрице Марии Федоровне, коронованной валькирии, всё и всех потерявшей, перед отплытием ее из оставляемого белыми Крыма – на английском крейсере…

Чем пристальней вчитываешься в повесть, чем внимательней всматриваешься в пугающий хоровод персонажей, кружащихся, как пушкинские бесы, вокруг главных героинь, – от Ленина до Победоносцева, – тем яснее различаешь тончайшую игру смыслов, параллелей, пророчеств, если угодно, и тем ощутимей присутствие автора, с убийственной трезвостью читающего нам книгу истории, как Достоевский читал свой роман августейшим невольникам этой истории.

«Пророческий мотив» сколь неожиданно, столь и органично возникает в самые разные сюжетные моменты, приобретая иногда фантасмагорическое звучание. Две вдовы – «коронованная валькирия», потерявшая Александра III, и княгиня Юрьевская, потерявшая Александра II, на крыше Зимнего дворца наблюдают в телескоп комету Галлея. И чуткая Мария Федоровна, в юности ценившая Кьеркегора, провидит в ужасных вихрях космической пыли кровавую гибель империи…

«История не щадит человеческой личности и даже не замечает ее», – с меланхолической горечью констатировал Бердяев.

Но для того и призваны в наш мир такие летописцы его, как Юрий Давыдов, чтобы заставить историю заметить нас, а уж если гибель неизбежна, то воздать личности мудрым состраданием.

Иосиф Бродский, для которого Достоевский был куда как важен, в юношескую поэму «Шествие» включил монолог князя Мышкина:

Боже мой, любимых, пережитых
уничтожить хочешь – уничтожишь,
подними мне руки для защиты,
если пощадить меня не можешь.

Юрий Давыдов всей своей духовной работой, всем, что написал он в свой зрелый период, и призывает нас осознать бесстрастную жестокость истории и самим защитить себя.

2005

Мир опустел

«Мир опустел…» – так написал Пушкин после смерти Байрона. Мир вокруг него был плотно наполнен друзьями и недругами, а ему казалось – опустел.

Есть люди, от присутствия которых зависит ощущение бытийной полноты этого мира, чей облик принципиально меняет характер жизненного пейзажа.

«Пустыня мира…» – позже скажет Пушкин.

Незадолго до смерти Давыдов прислал мне открытку – просто так, без всякого повода, – которая начиналась словами: «Мой дорогой старый товарищ…» Он был уверен – товарищество больше, чем дружба. Он тончайшим образом понимал не только нюансы языка, но человеческих отношений. Он был для меня больше, чем другом, – товарищем в этой жизни.

Я знал много лет, что в Москве живет Юра Давыдов, мой товарищ, мой друг, мой соратник, с которым мы делаем одно дело. И оба мы понимали это. А теперь его нет. «Мир опустел».

В семидесятых, приезжая в Москву, я всегда останавливался у него, ночевал в его кабинете. В пять утра он тихо входил, садился за письменный стол и работал до девяти. А я спал. Потом мы шли пешком на Авиавокзал, беседуя по дороге. Там был тогда ресторан со шведским столом, а главное, Юру там обожали буфетчицы и официантки… Мне уже случалось писать о его высоком и совершенно естественном демократизме, о его внешности и повадке морского волка, с нахмуренными бровями и хриплым боцманским голосом: «Врежем по сто пятьдесят на нервной почве!» Эта повадка была столь же органична, как и его напряженный интеллектуализм, его огромная образованность, сила и нетривиальность его мысли. Он не любил и не умел играть. Он был равен самому себе, я уверен, и на Северном флоте во время войны, и в сталинском лагере, и в жюри Букеровской премии…

Его любимые герои совершенно не похожи на своего автора. Он объективировал свой духовный и бытовой опыт гораздо более сложным путем. Он, битый и ломанный нашим веком, знал, как опасна роль историка-судьи, тем паче прокурора. И передавал эти жестокие функции бескомпромиссным персонажам – Лопатину, Бурцеву… И наблюдал за их страстными неудачами.

Ближе всех для него был персонаж вымышленный – Николай Николаевич Усольцев, доктор Усольцев, русский интеллигент народнического толка, которому Давыдов поручил рассказать один из самых глубоких своих сюжетов: историю крушения народной утопии. Его глазами видит Давыдов историю умирания близкого ему, Давыдову, Глеба Успенского. А несколько лет назад Давыдов рассказывал мне замысел большого романа, действие которого должно было происходить в 1920–1930-е годы, и старый уже доктор Усольцев стоял в центре событий и наблюдал их. Давыдов высоко ценил в Усольцеве великий талант свидетеля – не судьи.

«Воды глубокие тихо текут…» – писал он мне в той же открытке. Сторонившийся всякой шумихи и суеты, он проживал нашу историю как собственную жизнь и относился к ней с той же мерой ответственности. Таких мало. Оттого с их уходом и пустеет мир.

Он был бесстрашен в историософском диагнозе. Он анатомировал душу палача и химерическое сознание провокатора. Но сам, знавший, что такое унижение и обида, – что мог испытать молодой флотский офицер на допросах в НКВД? – он старался понять и объяснить душу оскорбленного человека с бомбой в руке, когда ему не оставляют иного пути. Уж он-то знал разницу между Верой Засулич, выступившей с каким-то игрушечным пистолетом против махины беззакония и произвола, и безумцами, совершающими тысячные жертвоприношения ради своих корыстных утопий…

Десятилетие за десятилетием он, великий труженик, бился над тем, чтобы показать нам страшную и величественную изнанку нашей истории, и делал это «тоскуя и любя», презирая и сострадая. Он свершил монументальный труд. «Глухая пора листопада», «Судьба Усольцева», «На скаковом поле, около бойни…», «Две связки писем» и, наконец, поразительный «Бестселлер» – это концентрация давыдовского таланта, владения языком, ощущения исторического потока, понимания парадоксальности – не линейности! – истории вообще и бытия отдельного человека в частности.

Ожесточающая болезненность выхода из рабства, все волчьи ямы полусвободы, неадекватность восприятия реальности оскорбленным человеком – обо всем, что сегодня потрясает нас, он твердил в каждой своей книге. Но «воды глубокие тихо текут», а мы, как известно, «ленивы и нелюбопытны». Однако Давыдов был человеком долга. Он не кричал об этом, он просто делал свое дело. И делал его «до полной гибели всерьез» – как Пушкин, как Гоголь, как Толстой, как Достоевский.

В предисловии к «Глухой поре листопада» он писал:

«В архиве тайной полиции, в катакомбах, где явственны следы мучителей и мучеников, блеснула мне однажды предсмертная записка безымянного узника. Записка обрывалась латинским “Fuimus”, что значит “Мы были”…»

Что тут скажешь, мой дорогой старый товарищ? Будем утешаться тем, что мы были и честно делали свое дело, свидетельствуя и предупреждая, что «не прославили ни хищи, ни поденщины, ни лжи» и что для тех, кто, Бог даст, прочтет наши книги, мир не покажется опустелым.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*