Светлана Алексиевич - Время секонд хэнд
Один раз подвез в город мужчина, лет пятьдесят ему, а может, и больше, как и мне. Выпивши был. Разговорчивый. «Могилы ищите? Понимаю, живем на кладбище, можно сказать. А мы… Одним словом, у нас о прошлом не любят вспоминать. Табу! Старики умерли, это наши родители, а те, кто еще жив, молчат. У них воспитание, знаете, сталинское. Горбачев, Ельцин… это сегодня… А кто знает, что будет завтра? Куда повернет…» Слово за слово, и я узнала, что отец его был офицер, «при погонах». При Хрущеве хотел отсюда уехать, но ему не разрешили. Все давали подписку о неразглашении государственной тайны: и те, кто сидел, и те, кто сажал. Охранял. Никого нельзя было выпускать, слишком они все много знали. Не выпускали даже, слышал он, тех, кто сопровождал эшелоны с заключенными. Вроде бы тут они спаслись от войны, но с войны они могли вернуться, а отсюда уже никак. Зона… система… засовывала их в себя безвозвратно. Отбыв срок, уехать из этих проклятых мест могли только блатари и уголовники. Бандиты. Остальные жили потом вместе, бывало, что в одном доме, в одном дворе. «Эх, жизнь наша, жестяночка!» — повторял. Вспомнил случай из своего детства… Как «сидельцы» сговорились и задушили бывшего вертухая… за то, что зверь был… По пьянке драки устраивали, шли друг на друга стенкой. Отец пил по-черному. Напивался и плакал: «Мать вашу! Всю жизнь язык на прищепке. Мы — песочек маленький…». Ночь. Степь. Вдвоем едем — дочь жертвы и сын… как назвать… палача, что ли? Маленького палача… Большие палачи без маленьких никогда не обходятся. Их требуется много, тех, кто грязную работу будет делать… Ну, вот мы встретились… И о чем разговариваем? О том, что ничего о своих родителях не знаем, молчали они до самой смерти. Унесли свои тайны с собой. Но, видно, зацепила я мужика, расстроила чем-то сильно. Рассказал, что отец никогда не ел рыбу, потому как рыба, говорил, человеком может питаться. Брось голого человека в море, через несколько месяцев одни чистенькие кости останутся. Беленькие. Знал он это… откуда? Когда был трезвым, молчал, а пьяный клялся, что везде работал на бумажной должности. Руки у него чистые… Хотелось бы сыну в это верить. А чего рыбу тогда не ел? Тошнило его от рыбы… После смерти отца нашел он документы, что несколько лет служил тот возле Охотского моря. Там тоже были лагеря… (Молчит.) Пьяный… разболтался… И смотрит — смотрит так на меня, даже протрезвел. Протрезвел и испугался. Я поняла — испугался. Что-то вдруг злобное крикнул… в таком духе, что хватит, мол, выкапывать мертвецов! Хватит! Я поняла… У них… у детей… никто подписку не брал, но они сами понимали, что надо держать язык за зубами. На прощание протянул руку. А я руки не подала… (Заплакала.)
Я искала до последнего дня, искала… И в последний день мне подсказали: «Сходите к Катерине Демчук. Старухе девяносто скоро, а все помнит». Провели, показали. Я увидела кирпичный дом с высоким забором. Постучала в калитку… Вышла она… старая-старая… полуслепая. «Мне сказали, что вы в детдоме работали?» — «Я была учительница». — «У нас учителей не было, а были командиры». Ничего не ответила. Отошла и поливает из шланга грядки. А я стою… не ухожу… не ухожу я! Тогда она неохотно провела меня в дом: в горнице — крест с распятым Христом, в углу иконка. Я вспомнила голос… лицо не вспомнила, а голос… «Твоя мама — враг. Вас можно бить и даже убить». Я узнала ее! Или очень хотела узнать? Могла не спрашивать, но я спросила: «Может, помните меня? Может…» — «Не-не… никого не помню. Маленькие вы были, все плохо росли. А мы действовали по инструкции». Поставила чай, принесла коржики… Я сидела и слушала ее жалобы: сын алкоголик, и внуки пьют. Муж давно умер, пенсия маленькая. Спина болит. Жить в старости скучно. Ну вот! Я подумала: ну вот… вот… И вот! Через пятьдесят лет встретились… Я представила, что это она… вообразила себе… Встретились — и что? И у меня — мужа нет, пенсия маленькая. Спина болит. Старость и больше ничего. (Долго молчит.)
Назавтра я уехала… Что осталось? Недоумение… и обида… Только не знаю — на кого? А степь снится и снится, то она снится мне в снегу, то в красных маках. В одном месте, где стояли бараки — кафе, в другом — дачи. Коровы пасутся. Не надо было возвращаться. Нет! Так горько плачем, так страдаем — а зачем? Зачем все было? Ну еще двадцать… пятьдесят лет пройдет… и затопчут все во прах, как будто нас и не было. Останутся две строчки в учебнике истории. Абзац. Уже мода на Солженицына проходит и на историю по Солженицыну. Раньше за «Архипелаг ГУЛаг» сажали в тюрьму. Читали тайком, перепечатывали на машинке, переписывали от руки. Я верила… верила, что если тысячи людей прочтут, то все переменится. Придет покаяние, будут слезы. А что вышло? Все, что писали в стол, напечатали, все, что тайно думали, сказали. И?! Лежат эти книги на книжных развалах, пылятся. А люди бегут мимо… (Молчит.) Мы есть… и нас нет… Даже улицы, на которой я раньше жила, уже нет. Была улица Ленина. Уже все другое: вещи, люди, деньги. Новые слова. Были «товарищи», теперь «господа», но что-то «господа» у нас плохо приживаются. Все ищут у себя дворянские корни. Модно! Откуда-то опять взялись князья и графья. А раньше гордились, что из рабочих и крестьян. Крестятся все и постятся. Обсуждают всерьез — спасет Россию монархия или не спасет? Любят царя, над которым в семнадцатом году каждая курсистка смеялась. Чужая мне страна. Чужая! Раньше, когда гости собирались, мы обсуждали книги, спектакли… А теперь: кто что купил? Курс валюты? И анекдоты. Ничего не жалко, над всем можно посмеяться. Все смешно. «Папа, а кто такой Сталин?» — «Сталин был наш вождь». — «А я думал, что вожди бывают только у дикарей». У армянского радио спрашивают: «Что осталось от Сталина?». Армянское радио отвечает: «От Сталина осталось две смены нижнего белья, пара сапог, несколько кителей, один из них праздничный, четыре рубля и сорок копеек советских денег. И гигантская империя». Второй вопрос: «Как русский солдат до Берлина дошел?» — «А русский солдат не такой смелый, чтобы отступать». Я перестала ходить в гости. И на улицу редко выхожу. Что я там увижу? Праздник Маммоны! Не осталось никаких ценностей, кроме мошны. А я? Я — нищая, мы все — нищие. Все мое поколение… бывшие советские люди… Ни счетов, ни недвижимости. Вещи у нас тоже советские — копейки никто не даст. Где наш капитал? Все, что у нас есть, это — наши страдания, то, что мы пережили. У меня — две справки на обыкновенных листочках из ученической тетрадки: «…реабилитирован…» и «…реабилитирована… в связи с отсутствием состава преступления…». На папу и на маму. Когда-то… когда-то я гордилась сыном… Военный летчик, служил в Афганистане. Сейчас… он на рынке торгует… Майор. Два боевых ордена! Лавочник! Раньше это называлось спекуляцией, а сегодня бизнесом. В Польшу — водку и сигареты, лыжи, а назад — тряпки. Барахло! В Италию — янтарь, а оттуда — сантехнику: унитазы, краны, вантузы. Тьфу! В нашей семье сроду не было торгашей! Их презирали! Пусть я обломок «совка»… но это лучше, чем купи-продай…
Вот… я вам признаюсь… Раньше люди мне нравились больше… Те люди… они были свои… С той страной я прожила всю ее историю. А к этой, что сейчас, я равнодушна, она не моя. (Вижу — устала. Выключаю диктофон. Отдает мне листок с телефоном сына.) Вы просили… Сын расскажет… у него свое… своя история… Я знаю, между нами пропасть… Я знаю… (Сквозь слезы.) А теперь оставьте меня. Я хочу быть одна.
Сын
Он долго не разрешал включить диктофон. Потом неожиданно сам предложил: «А вот это запишите… Тут уже — история, а не семейные конфликты — отцы и дети. Фамилию не называйте. Я не боюсь, но мне неприятно».
…Вам все известно… Но… что мы можем сказать о смерти? Ничего вразумительного… И-и… а-а… о-о! Абсолютно незнакомое чувство…
…До сих пор мне нравятся советские фильмы, есть в них что-то такое, что не найдешь в современных фильмах. Я это «что-то» тоже любил. Любил с детства. А что — не сформулирую. Увлекался историей, много читал, все тогда много читали, я читал о челюскинцах и Чкалове… о Гагарине и Королеве… но я долго ничего не знал о 37-м годе. Однажды спросил мать: «Где умер наш дедушка?» — она упала в обморок. Отец сказал: «Никогда больше маму об этом не спрашивай». Я был октябренком, пионером, не важно, верил я в это или нет. Может, и верил? Скорее не задумывался… Комсомол. Песни у костра:
«Если друг оказался вдруг
И не друг, и не враг, а так…».
И далее… (Закуривает.) Мечта? Мечтал быть военным. Летать! Престижно, красиво. Все девушки мечтали выйти замуж за военного. Любимый писатель — Куприн. Офицер! Красивая форма… Геройская смерть! Мужские попойки. Дружба. Это было привлекательно, принималось с юношеским восторгом. И родители поддерживали. Меня воспитывали по советским книжкам: «человек выше», «человека невозможно», «человек — это звучит гордо». Рассказывали о человеке, которого нет… в природе его нет… Я до сих пор не пойму, почему в то время было столько идеалистов? А сейчас они пропали. Какой идеализм у поколения пепси? Прагматики. Окончил военное училище и служил на Камчатке. У границы. Там, где только снег и сопки. Единственное, что мне всегда нравилось в моей стране — это природа. Пейзаж. Это — да! Через два года послали в военную академию — окончил с отличием. Очередные звездочки! Карьера! Похоронили бы на лафете с салютом… (С вызовом.) А сейчас? Перемена декораций… Из советского майора получился бизнесмен. Торгую итальянской сантехникой… Напророчил бы мне это кто-нибудь десять лет назад, я бы этого нострадамуса даже бить не стал — посмеялся бы шутке. Я был абсолютно советский — любить деньги стыдно, любить надо мечту. (Закуривает и молчит.) Жалко… забывается многое… Забывается, потому что слишком быстро все происходит. Калейдоскоп. Сначала я влюбился в Горбачева, потом в нем разочаровался. Ходил на демонстрации и орал вместе со всеми: «Ельцин — да! Горбачев — нет!». Кричал: «Шестую статью — доло-о-ой!». И даже расклеивал какие-то листовки. Говорили и читали, читали и говорили. Чего мы хотели? Наши родители хотели всё говорить и всё читать. Они мечтали жить при гуманном социализме… с человеческим лицом… А молодые? Мы… Мы тоже мечтали о свободе. Но что это такое? Одни теории… Хотели жить, как на Западе. Слушать их музыку, так же одеваться, ездить по миру. «Перемен хотим… перемен…» — пел Виктор Цой. Куда неслись — не понимали. Все мечтали… А в продуктовых магазинах стояли одни трехлитровые банки с березовым соком и маринованной капустой. Пачки лаврового листа. Талоны на макароны, масло, крупу… на табак… В очереди за водкой могли убить! Но напечатали запрещенного Платонова… Гроссмана… Вывели войска из Афганистана. Я остался живой, я думал, что мы все, кто там был — герои. Вернулись на Родину, а Родины нет! Вместо Родины — новая страна, плевать ей на нас! Армия разваливалась, военных стали чернить, поносить. Убийцы! Из защитников превратились в убийц. На нас повесили все: и Афганистан, и Вильнюс, и Баку. Всю кровь. Вечером ходить по городу в военной форме было небезопасно, могли избить. Люди злые, потому что — ни еды, ни вещей. Никто ничего не понимает. В полку у нас самолеты не летали — не было горючего. Экипажи сидели на земле — и в карты резались, водку жрали. На офицерскую зарплату можно было купить десять буханок хлеба. Один друг застрелился… второй… Уходили из армии, разбегались кто куда. У всех — семьи… у меня — двое детей, собака и кот… Как жить? Собаку перевели с мяса на творог, сами неделями ели одну кашу. Все это из памяти стирается… Да, надо записывать, пока кто-то еще что-то помнит. Офицеры… Мы по ночам разгружали вагоны, работали сторожами. Асфальт заливали. Вместе со мной вкалывали кандидаты наук, врачи, хирурги. Даже пианиста из филармонии помню. Я научился класть керамическую плитку и устанавливать бронированные двери. И так далее… далее… Начался бизнес… кто вез компьютеры… кто джинсы «варил»… (Смеется.) Двое договариваются: один покупает цистерну вина, другой продает. По рукам! Один идет искать деньги, а второй думает, где раздобыть цистерну вина? И анекдот, и правда. Ко мне тоже такие приходили: кроссовки рваные, а продавали вертолет… (Пауза.)