Сергей Гандлевский - Эссе, статьи, рецензии
Всякий раз, когда настает пора словесного пейзажа, охватывает неловкость. Можно было бы списать это чувство на цепенящее присутствие классики. Но это верно лишь отчасти – не парализует же оно писательский энтузиазм в целом… Или у отдельного и конечного человека есть хотя бы иллюзия личной исключительности, воодушевляющая на описание собственного внутреннего мира? А природа – мир снаружи, на всех один, раз и навсегда. И после того как Толстой умел воспроизвести шорох мартовского наста (“запах снега и воздуха при проезде через лес по оставшемуся кое-где праховому, осовывавшемуся снегу с расплывшимися следами”), хочется с досадой и назло брякнуть “Травка зеленеет, солнышко блестит”. Так вот: красиво на Капри, очень красиво!
На одной из площадок длиннющей – в несколько маршей – лестницы-тропы, забирающей наискось и вверх по каменистому склону в вечнозеленой растительности, я нагнал разрозненную группу американцев-тинейджеров, которые везде, кроме Америки, выглядят инопланетянами. Три корпулентные девушки в позах картинного изнеможения приметили меня и попросили щелкнуть. Почему бы и нет? Sorry, which button should I push? И, любезно осклабясь, подтянутый седой джентльмен вернул “мыльницу” и пошел на обгон. Ай да я! Шестьдесят лет мужику, курит, пьет, а посмотрите, каким молодцом держится!
Необъяснимо, но в поездках – в чем их дополнительная привлекательность – я иду с собой на мировую, вечный скрежет затихает и даже слегка разыгрывается самодовольство: будто Манхэттен или какой-нибудь памирский глетчер – моя заслуга. Странная подмена.
Часом позже, в полном одиночестве, с одышкой и гудящими ногами, я, судя по карте и туристическим указателям, достиг-таки искомой достопримечательности и… поцеловал запертые на амбарный замок ворота. Щурясь, я прочел сквозь железные прутья очень отечественного вида объявленьице от руки на картонке: Villa Jovis is closed till 31.03.2012 . Мать твою!
Я привалился мокрой спиной к воротам и начал блуждать взором вверх-вниз. Четыре лебедя неравнобедренным косяком пролетели в поднебесье прямо над “запреткой”. Толстые кролики сновали по обе стороны ворот. Все твари как бы олицетворяли свободу передвижения, которой лишен был я, уж не помню кто: венец творения или царь зверей. Избавление пришло, как и накануне, в обличье простых женщин. Они медленно вышли из-за поворота проулка, едва перебирая ногами от усталости, как я только что. Моя жестикуляция, мол, дохлый номер, не остановила их. Напротив, жестами же они принялись побуждать меня перелезть через ворота. “Телекамеры?” – усомнился я. “Нет, – отмахнулись они. – Просто смотрителям лень торчать тут на безлюдье”. И я взялся прилежно подсаживать на ограду и принимать с внутренней стороны двух толстух сестер-римлянок и примкнувшую к ним долговязую японку Йошими.
Руины с их мертвенным запахом не воодушевили. А вот Salto di Tiberio – пропасть, куда сбрасывали тех, у кого с Тиберием не сложились отношения, – впечатлила до тошноты.
На прощанье мы с подельницами расцеловались и расстались друзьями. И я заспешил вниз – в центр: здесь down-town можно понимать буквально. Идти под гору было в радость, виллы справа и слева становились все богаче, перед одной раскинулся огромный, с нашу взрослую липу или березу, фикус с табличкой меж узловатыми корнями – Ficus ( 1934 ) com. Nicola Morgano . Они, значит, фикус сажали, а у нас, значит, Кирова убивали… Хорошо устроились!
Дома я обнаружил, что компьютер мой невосприимчив к островному интернету. Появился застенчивый молдаванин Федор. Поколдовал чуток, развел руками и позвал в помощь вежливого местного Марио. Чтобы не действовать ни им, ни себе на нервы, я предложил умельцам забрать лэптоп и наладить без спешки. Через час эти симпатичные ребята вернули мне прибор выведенным из строя окончательно: он перестал быть даже пишущей машинкой. Становилось интересно.
Этот вечер, сибарит сибаритом – с итальянской закуской в левой руке, стаканом итальянского вина в правой, – сидел я, задрав ноги на парапет лоджии, и смаковал считаные минуты средиземноморского заката позади пальм и утесов. Свидетельствую: такая расцветка облаков не выдумка пейзажистов. Художники вообще выдумывают меньше, чем кажется. Я это впервые обнаружил много лет назад, когда забрел в разоренную древнюю церковь под Кутаиси и выглянул в узкое окно с арочным сводом – и мне открылся вид, по всем трем измерениям вроде бы превосходящий возможности человеческого зрения – как на ренессансных полотнах. И даже нарочитые цвета Рериха я встречал на Восточном Памире.
Окончательно смерклось, и, как по команде, заорали коты. Оно и понятно – март месяц. Сейчас даже в холодной России щепка на щепку лезет.
По полувековой привычке я стал искать глазами Кассиопею – и не нашел: небо было повернуто как-то иначе. Я чувствовал себя “усталым, но довольным”. Я неспешно допил красное, ударился головой по пути из лоджии в комнату о рулон приспущенных жалюзи (так и буду биться о них изо дня в день), принял душ, пощелкал пультом на сон грядущий, заснул и проснулся уже в утренних сумерках не столько по естественной надобности, сколько от постороннего тепла и тяжести в ногах. Кот, абсолютно российского облика, рыжий, немолодой, с рваными ушами, делил со мной ложе. Так у нас и повелось вплоть до моего отъезда.
За завтраком я обзавелся еще одним приятным знакомством: серая птичка с розовой грудью, не больше воробья, сидя на перилах лоджии, набивалась ко мне в сотрапезники. Я сфотографировал ее и в Москве дознался, что была это коноплянка, или реполов (Carduelis cannabina). Жизнь понемногу налаживалась: реполов-нахлебник, кот-квартирант, ходьба до одури в светлое время дня, грезы под вино вечерами.
* * *В один из дней я наконец-то нашел пеший живописный путь, помимо перекрытой в межсезонье Крупповой дороги, в Малую гавань. И уже ближе к морю на перекрестке via Mulo c via Traversa случайно углядел на одной из вилл мемориальную доску: с 1911-го по 1913-й год здесь жил Massimo Gorkij e Maria Fjodorovna Andreeva.
Горький вкупе с большевиками несколько подмочили в России репутацию острова, сделали само имя его несколько анекдотическим, что ли, вроде Чапаева или Рабиновича. В 1900-е годы сюда привозили подающих надежды пролетариев из России на мастер-классы к революционерам-профи. Филиппков революции, говорят, доставляли через Marina Piccola , потому что в Marina Grande прилежно притаились в засаде опереточные карабинеры.
Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе – початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; подвядший базилик на разделочной доске, в тарелках – опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице – остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады. Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем – все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой – Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем недоступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти “суслики” из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны gauche caviar ‘ов [8] или, напротив, играли желваками и отводили глаза? А Алексей Максимович? Лез себе за носовым платком, приговаривая: “Черти драповые, знали б вы, какое архиважное дело делаете”?
Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего стоит только Луначарский с его декламацией “Литургии красоты” Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы – музыке или поэзии. Но что за репертуар?
Я – жадный, и жить я хочу без конца,
не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое,
я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны
не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны,
и алый цветок преступленья.
И это в литературе, где есть “Осень” Баратынского, “Брожу ли я вдоль улиц шумных…” и —
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя…
Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги – напротив Садов Августа. Известное развлечение – подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве на Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды – порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили, и если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.