Валерия Пустовая - Матрица бунта
Симптом выздоровления литературы — внелитературный герой Кочергина. Хорошо, что этот молодой автор начал с разрешения не узко писательского, а широкожизненного конфликта. А ведь соблазн был: «Самое лучшее в такие моменты — не поддаваться. Я раз проявил слабость и сходил к Колькиной Татьяне за тетрадкой — чистой тетрадкой в 12 листов. Вернувшись домой, первым делом написал на обложке — “Как я стал писателем” и через пятнадцать минут бросил под кровать. Потом вид этой тетради был неприятен мне, и я еще долго не подметал под своей койкой» («Волки»). Именно благодаря этому внутреннему преодолению нездоровой самодовольной литературности герой Кочергина стал не еще одним писателем криворотовского образца, а охотником, мужчиной и, наконец, человеком. Это — переломный для эпохи момент: литератор очищает себя от болезненной литературности, понимая, что самовлюбленное писательство — это лейбл, тщеславие, обыденность, рабство у виртуального, навязанного обществом «я».
В то же время важно понимать, что Кочергин — это только новый уровень личности, но не новый уровень творчества. Его автобиографический герой вводит его в мейнстримный сегодня контекст произведений, в которых сам писатель становится источником сюжета и его вкусы, страхи и достижения предстают в полный рост на книжных страницах. В будущем обновленная яркая личность писателя из источника сюжета должна стать источником чистого творчества. Писателю предстоит не бесконечно клонировать себя самого, а перевоплощать свою демиургическую энергию в малых персонажных тварей. Его «я» должно вырасти до того, чтобы стать не героем книги, а целым творящим мирозданием.
В этом смысле проза Кочергина — только мост, а не новонайденный берег. Один из перволюдей новой литературной земли, он удивляется открывшемуся миру и воссоздает его простыми штрихами наскальных рисунков. Впереди — новое эволюционное движение к сложности, красоте, стилистической гармонии.
(Опубликовано в журнале «Новый Мир». 2004. № 8)
Пораженцы и преображенцы
О двух актуальных взглядах на реализм
Декларация разниц
Если велеть «Яндексу» отыскать последователей «нового реализма», он преданно притащит все: французских художников, Горького и Астафьева, Сенчина и Павлова, а также немало прицепившейся по дороге брани — да что это, мол, за направление, никто, включая его идеологов, о нем ничего не знает, только термин треплют зря. «Невольно напрашивается вывод: что же — новый, это когда не знаешь, какой?» (Лариса Баранова-Гонченко[85]). Новый реализм выходит из берегов, захлестывая старинную твердь реализма-вообще, посягая на рифы новаторства и поголовно затопляя островки творчества так называемых молодых писателей, — новый реализм бескраен, как Ничто. Владимир Бондаренко, анализируя смысл декларируемой «нови» в этом литературном направлении, отмечает, что на его недавней памяти новыми реалистами объявляли себя три совершенно не связанных между собою группы писателей, и по совершенно разным мотивам[86]. Причем, если вдуматься в эти мотивы, то станет ясно: никакого новореалистического откровения в искусство привнесено не было. Продолжение традиционного (как выразился Бондаренко, «стержневого») реализма вопреки постмодернизму — раз; игровое искривление стержня реалистической традиции в сторону заимствования устаревающих постмодернистских приемов — два; наконец, дотошная физиологичность прозы свежайшего поколения, «открытие» которой, опять-таки, не в обновлении эстетических и философских оснований реализма, а в новизне самой описываемой поколенческой реальности — три. Три слагаемых схлопываются в ноль: литература нового времени по-прежнему на стартовой полосе, в ожидании прорыва, отсчета нового эстетико-мировоззренческого времени в искусстве.
Между тем всеобщая интуитивная ставка на новый реализм уже начинает приносить выигрыш. Просто в общей скачке мы еще не сумели разглядеть самую перспективную лошадь.
Суть нового в новом реализме следует выявлять не через сопоставление с постмодернизмом, как это делалось до сих пор, а через отчетливое размежевание с традиционным, уж точно не новым, реализмом.
Сразу договоримся: не принимать мое рассуждение за попытку ополчиться на реализм. Это направление в искусстве живо, пока в людях жива потребность осознавать самих себя, писать дневники, исповедоваться, изливаться в слове, а также сплетничать о соседе напротив, ругать правительство и осуждать нравы. Реализм — это не ограниченная классицистическими условностями, не опосредованная в древних мифах человеческая рефлексия. В общезначимой, не филологической интерпретации, реализм — это не столько даже направление в искусстве, сколько один из наиболее распространенных и удобных для ориентирования на местности способов видеть мир и себя в мире. Реалистично все, что адекватно действительному, восприимчиво к нему, всерьез нацелено на диалог с происходящим внутри и вокруг человека.
В этом смысле истинно-новым в реализме может быть только нереальное, то, чего на строгий реалистический взгляд — нет, то, что избыточно в смысле адекватного информирования человека о мире, и одновременно, поскольку речь идет все-таки о реализме, то, что не условно, не построено за пределами реальности, не альтернативно ей.
Это не данное в непосредственных ощущениях, это «новое» в реализме появляется исключительно благодаря человеческой личности — как только она перестает мыслить объектами, как только и сам человек, и мир вокруг начинают представляться ей не определяемым, а творящим. Энергетическая стихия личности и понимание абсолютных принципов мироустройства — вот что обновляет, углубляя, послушное очевидности, адекватное подножной плоскости реалистическое мышление.
Когда в 2001 году начинающий писатель Сергей Шаргунов, бравируя трибунной стилистикой, заявлял: «Реализм — роза в саду искусства»[87], — он вслед за предшественниками закреплял возвращение реалистического мироощущения в словесное творчество. Реализм тогда пришел к нам не столько «новым», сколько вновь — назло постмодернизму. «Новая искренность», серьезность, не пародийность этого, восстановленного в правах, реализма отвергали игровую, знаково-интертекстуальную эстетику постмодернизма. Это был ход вопреки — точно такой же, какой когда-то сделали отечественные постмодернисты, восстав против десятилетиями навязываемой надутой серьезности служебного союзреализма, объявившего литературу (ее язык, образы, художественные миры) вторичной по отношению к действительности. Постмодернизм с агрессией дорвавшегося революционера отдал приказ о расстреле когда-то коронованной действительности, а взамен язык, теорию и игру воцарил и раскормил до состояния распухших от самодурства трех толстяков. История сокрушает самонадеянность по закону маятника: постмодернизм, замахнувшийся в революционном порыве на звание единственно легитимного направления в искусстве, был сдернут с пьедестала обратным ходом литературы к принципиально неигровому, не конструируемому, не «сделанному» реализму, в истерии отрицания опять же понятому как очередное «наше все».
В королевстве кривых зеркал люди быстро соскучились по полароиду. Пришла пора читать и «писать всерьез»[88]. Но реабилитированный реализм оказался на удивление схож с поверженным постмодернизмом.
Во-первых и тот, и другой основывались на отчаянии, как экзистенциальном, так и познавательном. Именно ощущение непреодолимой враждебности, бессмысленности мира, переплавлявшего потерянного человека в послушную обстоятельствам вещь, определило характер творчества видимых оппонентов. Высоколобые постмодернисты зажмурились, сбежали из непонятной, неподвластной им действительности в альтернативный мир башенок из праха культуры, а тертые калачи-реалисты, напротив, принялись смотреть в оба, в пристальном копировании действительности выражая свое недоумение перед ней, бессилие в ней что-либо изменить и наделить смыслом.
Во-вторых, повторюсь, оба направления утверждали себя вопреки, претендуя на новость только потому, что не были похожи на предшественника-оппонента. Отрицание отрицания давало не сдвиг в качестве, а порочный круг: с однообразием литературы того или другого направления боролись не поиском обновляющего хода внутри нее, а просто сменой ее на противоположные эстетические стандарты. Реализм, сменяющий постмодернизм, оказался только иллюзией движения, переменой статичных кадров.
Роковой ошибкой стало признание самоценности реалий в реалистическом произведении. В горячке битвы с игровым искусством во главе реалистического полка поставили не пишущего человека, а описываемый предмет: «Реализм не исчерпывается. Реализм, нескончаемо обновляясь вместе с самой реальностью, остается волшебно моложе постмодернизма. Типаж <…> жив, увлекательно отмечать в нем перемены в свете новых обстоятельств»[89]. Под светом новых обстоятельств померкло мерцание нарождавшейся эстетики. Новый реализм, по сути, сразу объявил себя не-новым: кого у нас, со времен Пушкина, можно удивить типажом и обстоятельствами какой-нибудь Марьи Гавриловны?