Борис Романов - Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Но пророк и поэт — вестник у Даниила Андреева понятия хоть и несовпадающие, но близкие. «Вестник действует только через искусство; пророк может осуществлять свою миссию и другими путями…»[100] — говорит он. Для него суть была не только в подлинности переживания, описанного в «Пророке», — она для него была несомненна, подтверждая его собственный опыт, — но главным образом в том, что пушкинский пророк был провозвестник высшего и небывалого дара — знания иных реальностей. Поэтому Пушкин для Андреева не только художественный гений, поэт — вестник, но и провозвестник идеала, к которому мучительно стремятся все носители дара вестничества русской литературы. В этом ее высший смысл и пафос. Его учение о вестничестве, конечно, восходит к тому религиозному пониманию миссии и природы поээта, которое прямо выражено и в духовных одах Державина, и в «Пророке» Пушкина, и в мистических прозрениях Лермонтова.
«История вестничества в русской литературе — это цепь трагедий, цепь недовершенных миссий»[101], — говорит о вестниках Даниил Андреев, имея в виду и трагическую смерть Пушкина, ко торая для него не только великое несчастье для России, но и мистическое событие метаисторического значения. «Он благоговел перед Пушкиным», у Пушкина он «просит благословения и называет его учителем», он любил Пушкина «безумно» — так говорят мемуаристы об отношении Андреева к поэту, замечая между тем что Лермонтов и Блок были ему ближе. Да, это так, об этом говорит и он сам. Но эта близость к иным поэтам никак не отрицала того огромного места, которое занимал Пушкин в его духовном мире и в его осмыслении путей русской истории и культуры.
В черновиках поэта сохранился набросок шутливого стихотворения, в котором Андреев спорит с Пушкиным, не принимая его формулы «равнодушная природа» («Брожу ли я вдоль улиц шумных…»):
Ходил ли Пушкин без перчаток?
И в золотой пыли дорог
Хоть раз мелькнул ли отпечаток
Его разутых, шустрых ног?
<…>Но если б воздух, землю, воду
Он осязал, как в наши дни —
Про равнодушный лик природы
Не заикнулся б он. Ни — ни.
Не удержался Андреев и от того, чтобы не высказать эту же мысль в «Розе Мира»[102]. Создавший целое учение о стихиалях — богосотворенных монадах, олицетворяющих одухотворенную жизнь природы, и призывавший к «босикомохож-
дению», чтобы ощущать ее светлые излучения, он принципиально не принимает пушкинской метафоры. Она категорически чужда его мировидению.
Рассматривая пушкинскую эпоху со своей «метаисторической» точки зрения, Данил Андреев судит ее не менее строго, чем державинский век. «Распад первичной цельности душевного строя достиг в XIX веке такой глубины, — говорит он, — что на его фоне даже исполненная противоречий, сложно эволюционировавшая личность Пушкина, прошедшего через противоположные полюсы религиозных и политических воззрений, кажется нам, однако, цельной сравнительно с душевным обликом его современников и потомков»[103].
Эта пушкинская цельность для него свидетельство того, что Пушкин действительно «наперсник Вечной Розы», то есть один из тех, кто предвосхищает торжество «Розы Мира», пророчествовать о которой должен поэт — вестник. В то же время он говорит о внутреннем конфликте Пушкина. По Даниилу Андрееву, этот конфликт не случаен. Он свойственен всему XIX веку, когда часто «неугасимое в душе вестника чувство своей религиозно — этической миссии вступает в конфликт с реальными возможностями его эпохи и с художественным “категорическим императивом”, свойственным его дарованию»[104]. «Этот внутренний конфликт, — продолжает он, — наметился уже в Пушкине. Та цепь его стихотворений, среди которой мерцают таким тревожным и сумрачным блеском “Когда для смертного умолкнет жизни шум…”[105], “Отцы пустынники и жены непорочны…”, “Пророк”, “Туда б в заоблачную келью…” (здесь речь идет о стихотворении «Монастырь на Казбеке». — Б. Р.) и другие, — это такие разительные свидетельства зова к духовному подвижничеству, крепнущего в душе поэта из года в год, что не понять этого может только тот, кто ни разу в жизни не слыхал этого зова в собственной душе»[106].
Даниил Андреев рассматривает путь Пушкина — поэта — вестника конкретно — исторически, заостряя его прочтение как поэта глубоко трагического и религиозно значительного, как поэта, одним из первых поставившего те вопросы, которыми живет русская литература вплоть до нашего времени. Мы можем удивляться той мифопоэтической картине мира, которую Даниил Андреев создал всем своим необычным творчеством и в которой такое существенное место занимает русская литература и ее поэты с их вестнической миссией. Но, глядя на историю нашей литературы со своих мистических высот, он сумел разглядеть нечто существенное и новое, открывая нам Пушкина и как поэта глубоких мистических прозрений. Удивительно, что делал он это в то время, когда история русской литературы идеологически мифологизировалась, не с атеистической даже, а с воинственной антирелигиозной точки зрения. Этой мифологизации Даниил
Андреев противопоставил свой обостренно религиозный взгляд мистического поэта.
ТЮТЧЕВ
В «Розе Мира» Тютчев назван среди носителей «дара вестничества». Но, говоря о русских писателях — «вестниках», Даниил Андреев признается, что вынужден «отложить изложение мыслей о Тютчеве», как и о Лескове, и о Чехове, «на неопределенный срок». Наверное, заканчивая «заветный и странный труд», он понимал, что написать о них уже не успеет. Лишь немногочисленные и беглые замечания о Тютчеве в «Розе Мира», в ее черновиках, отзвуки его поэзии в главах «Русских богов» приоткрывают недосказанное.
В книге десятой «Розы Мира» Тютчеву отводится место среди тех «художественных гениев», которые не выдвигали «никаких социальных и политических программ, способных удовлетворить массовые запросы эпохи, увлекали разум, сердце, волю ведомых не по горизонтали общественных преобразований, а по вертикали глубин и высот духовности; …раскрывали пространства внутреннего мира и в них указывали на незыблемую вертикальную ось».
Из противопоставляемых этим гениям поэтов назван лишь один — Некрасов. Как в любом противопоставлении, здесь есть упрощение, но обозначено главное — обращенность Тютчева в духовный мир, «внутрь», а Некрасова преимущественно в мир социальный, «вовне». И то, что Некрасов в статье «Второстепенные русские поэты» поставил тютчевские стихи «рядом с лучшими произведениями русского поэтического гения», как и то, что в лирике двух поэтов можно найти и сближающее их, в этом противопоставлении мало что меняет.
Отложив изложение своих мыслей о Тютчеве, Андреев в черновиках «Розы Мира» оставил конспект его «метаисторической» характеристики: «Тютчев — дар вестнич<ества>космоса, окруж<ающего>земной Энроф. Выполнил далеко не до конца. Мешала неуверенность в себе, разъедающ<ий>скепсис и раздвоенность сознания между скепт<ическим>рассудком и мист<ическим>разумом. Посмерт<ного>спуска не было. Опять со светл<ой>мисс<сией>в Герм<ании>. Еще совсем юн. Изумит<ельные>обаяние, одаренность и чистота. Сказалась лучшая сторона герм<анского>народа и память о гирлянде[107], из кот<орой>он помнит лучше всего Р<оссию>, страшно ее любит и ждет ex oriente lux[108]. Мыслитель и вдохновитель?>, один из основат<елей>Р<озы>М<ира>на Западе».
В этой характеристике многое любопытно. И отмеченное сочетание скептического рассудка с мистическим разумом, объясняющее цельность и противоречивость гениальной тютчевской натуры. И тонко замеченная неуверенность поэта в себе. И таинственная интимная связь с немецкой культурой. Но главное, что близко Даниилу Андрееву в Тютчеве — поэте, это прорывы «космического сознания», которые он находит в русской поэзии лишь у Ломоносова и Державина. Космическое сознание связано с «трансфизическим методом» познания, представляющим собой мистическое постижение природы нашего и иных миров, связанных с материальностью, говорится в «Розе Мира». В ней внятно рассказано о тех состояниях, в которых автор совершал свои трансфизические странствия: «…пробуждаясь утром, после короткого, но глубокого сна, я знал, что сегодня сон был наполнен не сновидениями, но совсем другим: трансфизическими странствиями».
Сны проходят и через всю поэзию Тютчева, начиная с самых ранних стихотворений. В одном из писем он даже восклицал: «Ах, сколько сновидения в том, что мы зовем действительностью!» Его сны чаще всего связаны с постижением радостновысокого, небесного, непостижимого. Об этом говорится уже в первом зрелом тютчевском стихотворении «Проблеск»[109]: